Что касается духовенства, оно вне общества [потому что бородато — вот и все] оно еще бородато. [Его нигде не видно, ни в наших гостиных, ни в литературе, ни в] Оно не принадлежит к хорошему обществу. Оно [не выше народа] не хочет быть народом. Наши государи сочли удобным оставить его там, где они его нашли. Точно у евнухов — у него одна только страсть — к власти. Потому его боятся. И [я знаю] кого-то [кто] несмотря на всю свою твердость, согнулся перед ним в одном важном вопросе — [что в свое время меня взбесило]
[Вы из этого заключаете, что мы не] Религия чужда нашим мыслям и нашим привычкам ну и прекрасно, но не следовало этого говорить.
Ваша брошюра произвела, кажется, большое впечатление. Я не говорю о ней в обществе, в котором [нахожусь].
Что надо было сказать и что вы сказали — это то, что наше современное общество столь же презренно, сколь глупо; [что оно не заслуживает даже], что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всему, что есть долг, справедливость, право и истина; [это циничное презрение] [ко всему], что не является [материальным, полезным] необходимостью. Это циничное презрение к мысли, [красоте] и к достоинству человека. Надо было прибавить (не в качестве уступки [цензуре], но как правду), что правительство все-таки единственный Европеец в России [и что несмотря на все то, что в нем есть тяжкого, грубого, циничного] И сколь бы грубо [и цинично] оно ни было, только от него зависело бы стать во сто крат хуже. Никто не обратил бы на это ни малейшего внимания.
[Завоевания [Игоря] Рюрика [и Олега] стоят завоеваний Нормандского Бастарда]. Юность России [развилась] весело прошла в набегах Олега и Святослава и даже [в том порядке вещей] в усобицах, которые были только непрерывными поединками — следствием того брожения и той активности, свойственных юности народов, о которых вы говорите в вашем письме.
Нашествие — печальное и великое зрелище — да, нашествие татар, разве это не воспоминание <…>
Сейчас, возвратившись домой, я узнал нижеследующее обстоятельство, которое спешу вам сообщить в дополнение к нашему разговору. — Государь читал статью Чаадаева и нашел ее нелепою и сумасбродною, сказав притом, что он не сомневается, «что Москва не разделяет сумасшедшего мнения автора», а генерал-губернатору князю Голицыну предписал ежедневно наведываться о состоянии здоровья головы Чаадаева и отдать его под присмотр правительства, цензора отставить, а № журнала запретить.
Сообщаю вам об этом, для того, чтоб вы еще раз прочли писанное вами письмо к Чаадаеву, а еще лучше отложили бы посылать по почте; я прошу прислать мне вышесказанный номер для прочтения с подателем этой записки.
К. О. Россет — Пушкину.
Около 22 октября 1836. Петербург.
<…> Я должна рассказать тебе о том, что занимает все петербургское общество, начиная с литераторов, духовенства и кончая вельможами и модными дамами; это — письмо, которое напечатал Чаадаев в «Телескопе», «Преимущества католицизма перед греческим исповеданием», источником, как он говорит, всяческого зла и варварства в России, стеною, воздвигнутой между Россией и цивилизацией, — исповеданием, принесенным из Византии со всей ее испорченностью и т. д. Он добавляет разные хорошенькие штучки о России, «стране несчастной, без прошлого, без настоящего и будущего», стране, в которой нет ни одной мыслящей головы, стране без истории, стране, в которой возникли лишь два великана: Петр I, мимоходом набросивший на нее плащ цивилизации, и Александр, прошедший победителем через Европу, ведя за собой множество людей, внешняя доблесть и мужество которых были не чем иным, как малодушной покорностью, людей, у которых «человеческое только лицо, и к тому же безо всякого выражения».
Как ты находишь все эти ужасы? Недурно для русского! И что скажешь ты о цензуре, пропустившей все это? Пушкин очень хорошо сравнивает ее с пугливой лошадью, которая ни за что, хоть убейте ее, не перепрыгнет через белый платок, подобный запрещенным словам, вроде слов «свобода», «революция» и пр., но которая бросится через ров потому, что он черный, и сломает там себе шею. Это письмо вызвало всеобщее удивление и негодование. Журнал запрещен, цензор отставлен от должности, приказано посылать ежедневно к Чаадаеву врача, чтобы наблюдать, не сумасшедший ли он, и еженедельно докладывать о нем государю. <…>(фр.)
С. Н. Карамзина — А. Н. Карамзину.
3 ноября 1836. Из Петербурга в Баден-Баден.
Любезный друг Александр Сергеевич, много бы было об чем писать да некогда. Что ты не аккуратен, это дело известное. Несмотря что известно — надо тебе это сказать и коли можно и помочь. Белинский получал от Надежина, чей журнал уже запрещен, 3 т(ысячи). Наблюдатель предлагал ему 5.— Греч тоже его звал. — Теперь коли хочешь, он к твоим услугам — я его не видал — но его друзья, в том числе и Щепкин, говорят, что он будет очень счастлив, если придется ему на тебя работать. — Ты мне отпиши, и я его к тебе пришлю. — «Современник» твой — очень хорош для меня, но не всем нравится. Предлагаю тебе помещать кой-что по художественной части, — т. е. говорить о Брюллове, что он делает, — там у вас художникам работ очень много, для иногородных и московских жителей это будет любопытно. — Еще скажу тебе, любезный друг, что напрасно ты не надписываешь, к кому, на «Современнике», для раздачи, — который ты ко мне посылаешь, — ибо, я так полагаю, ты на этот счет мне не писал. Я раздавал как умел, припоминая тех, которым ты роздал 1-ый нумер — исключая Ивану Ивановичу Дмитриеву, которому без надписи не смел послать — и потому у него двух последних нумеров нету. — Ты, вероятно, слава богу здоров, жена и дети тоже. — Брат же твой, т. е. по жене — Сергей — женится на баронессе Шенк; был сейчас у меня — и объявил мне, звал меня к себе. Завтра увижу я новую бел серу[301]Натальи Николаевны и тогда отпишу, как я ее нашел. Покуда скажу тебе, что, по словам Сергея Николаевича, у нее приданого не было — и не будет. Теща твоя извещена им же, но ответу еще не имеется. Женится он в Туле. Мои же дела идут шершаво, т. е. ныне что завтра — плетусь помаленьку. Жена моя опять брюхата. Сердилась на тебя немного, что ты ей не высылаешь никакой моды — теперь перестала — забыла, и потому ничего не присылай, у тебя денег нет — а будут — так сочтемся, комиссии же тебе давать нельзя — со старым счетом ты мне должен 3 тысячи. Прощай. Приезжай ко мне в Москву — и прошу слово свое взять назад — не останавливаться у меня: иначе ты потеряешь единственного преданного тебе человека. — Прощай, будь здоров и счастлив. Жена моя и я — свидетельствуем наше почтение Наталье Николаевне.
Весь твой П. Нащокин.
П. В. Нащокин — Пушкину.
Конец октября — начало ноября 1836.
Из Москвы в Петербург.
<…> В среду мы отдыхали и приводили в порядок дом, чтобы на другой день, день моего ангела, принять множество гостей из города; в ожидании их маменька сильно волновалась, но все сошло очень хорошо. Обед был превосходный; среди гостей были Пушкин с женой и Гончаровыми (все три — ослепительные изяществом, красотой и невообразимыми талиями), мои братья, Дантес, А. Голицын, Аркадий и Шарль Россет (Клементия они позабыли в городе, собираясь впопыхах), Скалон, Сергей Мещерский, Поль и Надина Вяземские (тетушка осталась в Петербурге ожидать дядюшку, который еще не возвратился из Москвы) и Жуковский. Тебе нетрудно представить, что, когда дело дошло до тостов, мы не забыли выпить за твое здоровье. Послеобеденное время, проведенное в таком приятном обществе, показалось очень коротким; в девять часов пришли соседи: Лили Захаржевская, Шевичи, Ласси, Лидия Блудова, Трубецкие, графиня Строганова, княгиня Долгорукова (дочь князя Дмитрия), Клюпфели, Баратынские, Абамелек, Герсдорф, Золотницкий, Левицкий, один из князей Барятинских и граф Михаил Виельгорский, — так что получился настоящий бал, и очень веселый, если судить по лицам гостей, всех, за исключением Александра Пушкина, который все время грустен, задумчив и чем-то озабочен. Он своей тоской и на меня тоску наводит. Его блуждающий, дикий, рассеянный взгляд с вызывающим тревогу вниманием останавливается лишь на его жене и Дантесе, который продолжает все те же шутки, что и прежде, — не отходя ни на шаг от Екатерины Гончаровой, он издали бросает нежные взгляды на Натали, с которой в конце концов все же танцевал мазурку. Жалко было смотреть на фигуру Пушкина, который стоял напротив них, в дверях, молчаливый, бледный и угрожающий. Боже мой, как все это глупо! Когда приехала графиня Строганова, я попросила Пушкина пойти поговорить с ней. Он было согласился, краснея (ты знаешь, что она — одно из его отношений, и притом рабское), как вдруг вижу — он внезапно останавливается и с раздражением отворачивается. «Ну, что же?» — «Нет, не пойду, там уж сидит этот граф». — «Какой граф?» — «Д'Антес, Гекрен что ли!» <…>(фр.)
С. Н. Карамзина — А. Н. Карамзину.
19–20 сентября 1836.
Из Царского Села в Баден-Баден.
Глава пятая4 ноября 1836 — 10 января 1837
Второго ноября 1836 г., как считает последний по времени исследователь первоисточников «дуэльной темы» С. Л. Абрамович, Наталья Николаевна Пушкина получила приглашение Идалии Григорьевны Полетики, своей приятельницы и дальней родственницы, посетить ее. Наталья Николаевна поехала, но вместо хозяйки встретила там одного Дантеса. Она вскоре вырвалась и, если верить рассказам Вяземской, явилась к ней «вся впопыхах» и в смятении чувств.