[28], он подлинно уважал. В бытность Репнина при Александре I губернатором Малороссии Пушкин слышал о нем много хорошего. Более того, личность Уварова и все его «деяния» были неприятны Репнину не меньше, чем Пушкину — он и не встречался-то почти со своим «родственником». По другому, правда, поводу Репнин однажды написал: «Для клеветника обеспокоить правительство ложным доносом, усугубить невзгоды уже скомпрометированного человека — это такое удовольствие. И ведь никогда эти подлые люди не могли предотвратить заговора или революции; напротив того: их зловещие доносы нередко являлись причиной оных. Ибо это они, марая честь преданных людей, лишают их возможности отвечать за свою службу. И тем самым ослабляя правительство, внушают последнему чувство недоверия, которое нарушает всеобщее благосостояние и спокойствие». Трудно сказать, имел ли в виду Репнин Уварова, но это конечно, и о нем. Вдобавок ко всему, в 1836 г. собственные дела Репнина осложнились донельзя — он был фактически разорен и лишен службы. Тем горше было Пушкину столкновение с человеком, близким ему по духу. Кончился этот конфликт единственно достойным образом: обменявшись объяснительными письмами, двое благородных людей быстро примирились. Прочитайте эти письма и вы убедитесь в том, что Пушкина окружали не одни Уваровы.
Но тут возникло еще одно продолжение «лукулловой истории», грозившее придать ей чуть ли не международный характер. Дело в том, что в марте Пушкин получил письмо от бывшего преподавателя классической и французской словесности в Казанском университете Альфонса Жобара, ярого врага российского министерства народного просвещения вообще и Уварова в частности. Жобар не раз выступал против злоупотреблений университетских чиновников в Казани, за что еще в 1824 г. был уволен и вот уже 12 лет вел бесплодную борьбу за свое восстановление в должности. Между прочим, он ухитрился вручить жалобу на министерство даже в собственные руки царю, что, правда, не помогло. Единственным результатом этого акта было освидетельствование бывшего казанского профессора в психиатрической больнице. Уваров стоял у него, так сказать, поперек горла. И тут вдруг в «Московском наблюдателе» появляется пушкинская сатира. Филолог по профессии, Жобар тотчас перевел ее на французский язык и обратился к Уварову со следующим издевательским посланием: «Смею надеяться, что Ваше превосходительство, который недавно сами удостоили перевести на французский язык «Клеветникам России»[29], соблаговолите принять это приношение почтительнейшего и преданнейшего из ваших подчиненных. Твердо решившись познакомить Европу с этим необыкновенным произведением, я предполагаю переслать в Брюссель моему брату, литографу, типографу, издателю и редактору «Индустриеля», этот перевод с примечаниями, каковые может потребовать уразумение текста; но прежде, чем это сделать, я решил подвергнуть мой перевод суждению Вашего превосходительства и испросить на это вашего разрешения». Похоже, что Уварову грозил еще позор и подрыв престижа во Франции, где у него были прочные связи, которыми он дорожил. Поскольку Жобар жил тогда в Москве, одним из первых, кто познакомился с письмом его Уварову и с переводом, был Денис Давыдов, сообщавший Пушкину: «Перевод довольно плох, но есть смешные места; что ж касается до письма, я, читая его, хохотал как дурак. Злая бестия этот Жобар и ловко доклевал Журавля, подбитого Соколом».
Одновременно с письмом к министру Жобар обратился и к Пушкину (№ 43) за разрешением опубликовать перевод. Вежливый, но твердый отказ поэта (№ 44), видимо, был неожиданным для Жобара, который не знал границ в своей ненависти к русским бюрократам. Скорее всего, дело не только в «неудовольствии одного лица» (читай — императора), которое вызвал бы новый демарш, но и в том, что Пушкину неприятно было связывать свое имя с человеком, который, пусть и в борьбе с самим Уваровым, готов был пойти на прямой шантаж. Этот путь был не для Пушкина. Да и перевод оказался никуда не годным и переполненным бранными словами. Пушкин не без основания считал, что стихи «На выздоровление Лукулла» уже свою роль сыграли, уничтожив в общественном мнении выскочку и прохвоста Уварова. Добивать лежачего мог Жобар, но не Пушкин. Однако и Жобар согласился с поэтом: переслав стихи в Брюссель, печатать их до поры до времени запретил. Самому ему эта история стоила высылки из России в том же 1836 году.
Все события, разыгравшиеся вокруг сатиры на Уварова, отняли у Пушкина немало нервной энергии. И без того тонкие нити, связывавшие его с петербургским светским кругом, рвались на глазах[30]. Можно даже сказать, что это «приключение» было самым тяжелым для него в 1836 г., вплоть до 4 ноября, когда он получил анонимный пасквиль, и дуэль с Дантесом стала лишь вопросом времени…
Павел Воинович Нащокин был убежден, что Уваров непосредственным образом причастен к изготовлению и рассылке пасквиля. Уваров не постыдился явиться 11 февраля 1837 г. на отпевание в Конюшенную церковь. Он был сам не свой, бледен, и всего его сторонились.
В октябре 1835 г., когда Пушкин пытался «расписаться» в Михайловском, Наталья Николаевна, по обыкновению, проводила немало вечеров в семействе Карамзиных. Среди гостей неизменно присутствовал однокашник молодых Карамзиных (Андрея и Александра) по Дерптскому университету, будущий известный писатель, граф Владимир Александрович Соллогуб. Шла обычная полусветская-полулитературная беседа. Наталья Николаевна при этом не чужда была ни юмора, ни даже колких намеков. Тут же был и некий молодой человек по фамилии Ленский, оказывавший жене поэта галантное внимание. По какому-то поводу Соллогуб, видно, с иронической интонацией спросил ее: «Вы ведь давно замужем?» Участвовавшие в разговоре дамы, кажется, более всего жена и дочь Вяземского, сочли это дерзостью (Соллогуб, мол, намекал, что ей не стоит кокетничать в отсутствие мужа) и уговорили жену Пушкина считать так же. Соллогуб на другой день уехал по служебным делам в Тверскую губернию.
Вскоре возвратился в Петербург Пушкин — Наталья Николаевна средь прочих новостей поведала ему и об этом разговоре. Реакция оказалась неожиданной: Пушкин немедленно через Андрея Карамзина послал Соллогубу вызов на дуэль. По-видимому, первое письмо до адресата не добралось, потому что вскоре Пушкин попросил Андрея Карамзина выяснить, почему граф не отвечает. На этот раз Соллогуб ответил (№ 45). И хотя письмо Соллогуба Пушкину понравилось своей прямотой и достоинством (он говорил об этом Соболевскому), вызов не был сразу же взят обратно. Соллогуб смотрел на Пушкина как на полубога, дуэль с ним казалась ему чудовищной и невероятной нелепостью. Он, впрочем, заранее решил, если уж судьба обречет его на поединок, выстрелить в воздух и стойко выдержать выстрел Пушкина.
По дороге в Москву 1 мая Пушкин заехал в Тверь, но с Соллогубом разминулся. Они встретились лишь 4 мая в Москве у Нащокина. Пушкин представил хозяина дома как своего будущего секунданта, хотя, нет сомнений, Павел Воинович дал бы себя скорее растерзать, чем вывел бы Пушкина на дуэль с мальчишкой (Соллогубу было 23 года) из-за пустяка. Пушкин потребовал письменного извинения перед женой. Нащокин попросил Соллогуба о том же. Не раздумывая долго, молодой человек написал и передал Пушкину для Натальи Николаевны следующее письмецо: «Мадам, конечно, я не мог ожидать, что мне выпадет честь вступить с вами в переписку. Дело касается одной злосчастной фразы, которую я произнес в припадке плохого настроения. Вопрос, который я вам адресовал, означал лишь, что шалости, подходящие молоденькой девушке, не соответствуют достоинству царицы общества. Я был в отчаянии, узнав что этим словам придали значение, недостойное человека чести».
Пушкин попросил еще дописать прямое извинение, что Соллогуб и сделал. Тем все кончилось. По утверждению Соллогуба, поэт вовсе не собирался показывать письмо это Наталье Николаевне: оно было нужно ему лишь для того, чтобы светская чернь не имела повода обвинить его в равнодушии к дерзостям, сказанным жене. Вероятно, это и в самом деле так, потому что в октябре, встретив на балу Соллогуба, Пушкин отозвал его в сторону и попросил не напоминать Наталье Николаевне о подобных пустяках. В записках А. О. Смирновой сохранился «мемуарный след» этого инцидента: «Этот вертопрах (Соллогуб) провинился перед Nathalie[31] своими пошлыми остротами; он иногда так неучтив. Пушкин потребовал письменного извинения. Пушкин поступил тогда как следует».
Конфликт, действительно, совершенно незначительный. И вошел в историю злосчастного 1836 года только потому, что многие и многие авторы видели в несостоявшихся дуэлях (с Н. Г. Репниным, В. А. Соллогубом) и еще в одной, о которой ниже, приближение грядущей январской бури 1837 года. Так ли это на самом деле или рассуждения post factum[32] заслонили реальное значение событий? Сам Соллогуб впоследствии, между прочим, утверждал, что поэт в том году искал смерти, объясняя этим свое собственное с ним столкновение, и недоумевал о причинах. На горизонте, между тем, уже маячил Дантес…
Трудно сказать, прав ли Соллогуб в оценке душевного состояния поэта — настроение Пушкина тогда было вовсе еще не однозначно безысходным, хотя многие обстоятельства его тревожили. Что же касается молодого человека, которого Пушкин чуть было не избрал своим противником, то он даже за короткое время еще оставшейся поэту жизни не раз доказывал свою преданность ему и благородство. Подтверждением тому послужат некоторые документы, помещенные в последних главах нашей книги.
В пушкинском Лицее служил в 1811–1813 гг. по хозяйственной части Ефим Петрович Люценко. Потом Пушкин потерял его из вида и был удивлен, когда в начале 1835 г. Люценко, не чуждый литературных интересов, попросил его помочь напечатать свой перевод с немецкого поэмы Виланда «Вастола». Пушкин, для которого лицейские воспоминания были дороже многих других соображений, не вдаваясь особенно в качество перевода, рекомендовал Люценко Смирдину. Опытный книжник сразу понял, что тяжеловесный слог переводчика, больше присущий XVIII веку, чем пушкинскому времени, барышей не принесет и запросил с Люценко круглую сумму за печатание рукописи. Денег у того не было, а Пушкину хотелось старику помочь. Тогда он договорился уже не со Смирдиным, а с другими книгопродавцами о том, что они выпустят «Вастолу» в свет, но без имени переводчика, а с надписью «Издал А. Пушкин». Так и было сделано — книжка вышла в начале 1836 г., стоила она шесть рублей и принесла Люценко кое-какой доход.