Последний год жизни Пушкина — страница 94 из 122

(фр.) С. Н. Карамзина

Е. А. и С. Н. Карамзины — А. Н. Карамзину

30 января 1837. Из Петербурга в Париж

27[563]

Я получил ваше горестное письмо с убийственным известием, милая, добрая маменька, и до сих пор не могу опомниться!.. Милый, светлый Пушкин, тебя нет!.. Я плачу с Россией, плачу с друзьями его, плачу с несчастными жертвами (виноватыми или нет) ужасного происшествия. Поздравьте от меня петербургское общество, маменька, оно сработало славное дело: пошлыми сплетнями, низкою завистию к гению и к красоте оно довело драму, им сочиненную, к развязке; поздравьте его, оно того стоит. Бедная Россия! Одна звезда за другою гаснет на твоем пустынном небе, и напрасно смотрим, не зажигается ли заря на востоке — темно!

Как пишу вам эти строки, слезы капают из глаз — мне грустно, неизъяснимо грустно. Я не свидетель того, что теперь происходит у вас, но сердце замирает при мысли de la masse de désespoir qui déchire en ce moment le coeur de quelquesuns.[564] Пушкин — это высокое создание, оставил мир, в котором он не был счастлив, возвратился в отчизну всего прекрасного; жалки мы, которые его оплакиваем, которые лишились того, который украшал наш круг своим присутствием, наше отечество своею славою, который озарял нас всех отблеском своего света. Нельзя и грешно искать виноватых в несчастных… бедная, бедная Наталья Николаевна! Сердце заливается кровью при мысли о ней. Милая маменька, я уверен, что вы ее не оставили. Сидя за столом у Смирновых, мне вручили ваше письмо, я переменился в лице, потому что только четыре дня тому назад, что получил последнее, но, увидя вашу руку и милой Сонюшки, успокоился; прочел, вскрикнул и сообщил Смирновым. Александра Осиповна горько плакала. Вечером собрались у них Соболевский, Платонов (cet homme que vous n'aimez pas, cet homme qui fait parade d'une stoique insensibilité a pleuré en dévorant ses larmes, когда я показал ему ваше письмо) et remplis du essentiment de ľamitié ils ont prononcé des anathèmes impitoyables…[565]. Бог им прости, я не мог им вторить ни сердцем, ни словами; спорил и ушел, потому что мне стало неприятно, и я уверен, что, если бы великий покойник нас мог слышать, он поблагодарил бы меня; он же сказал: «Что бы ни случилось, ты ни в чем не виновата…». Да будет по словам его. Я не знаю, что сказать о Дантесе… Если правда, что он после свадьбы продолжал говорить о любви Наталье Николаевне, то il est jugé[566], но я не могу и не хочу верить. Не думают ли о памятнике? Скажи брату Саше, что я ожидаю от него письма, он, как мужчина, мог многое слышать, пусть не поленится. Неужели не откроется змея, написавшая безымянные письма, и клеймо всеобщего презрения не приложится к лицу злодея и не прогонит его на край света. Божеское правосудие должно бы открыть его, и мне кажется, что я бы с наслаждением согласился быть его орудием.

А. Н. Карамзин — Е. А. Карамзиной.

12 февраля 1837. Из Парижа в Петербург.

28[567]

Я провел почти двое суток у кровати Пушкина, — он ранен в 4½ пополудни 27 января, а скончался 29-го в 2¾ пополудни в день рождения Жуковского, который теперь для его семейства ангел хранитель. Он, Виельгорский, Вяземский и я не отходили от страдальца: Арендт, Спасский, друг его, и доктор Даль облегчали последние минуты его. Жена, за которую дрались, в ужасном положении. Она невинна, разве одно кокетство омрачило ее душу и теперь страшит ее воспоминаниями. Дело давно началось, но успокоено было тогда же. Еще в Москве слышал я, что Пушкин и его приятели получили анонимное письмо, в коем говорили, что он после Нарышкина первый рогоносец. На душе писавшего или писавшей его — развязка трагедии. С тех пор он не мог успокоиться, хотя я никогда, иначе как вместе с его антагонистом, не примечал чувства, его волновавшего. Думали, что свадьба Геккерна с его свояченицей (коей сестру, т. е. Пушкиной, вероятно он любил) должна была успокоить Пушкина; но вышло противное. Впрочем, д'Аршиак расскажет тебе все; но не перескажет тебе нашего горя, ибо он не понимает его. В П. лишились мы великого поэта, который готовился быть и хорошим историком. Я видался с ним почти ежедневно; он был сосед мой, и жалею, что не записывал всего, что от него слыхал. Никто не льстил так моему самолюбию; для себя, а не для других постараюсь вспомнить слова, кои он мне говаривал, и все, что он сказал мне о некоторых письмах моих, кои уже были переписаны для печати в 5-й книжке журнала его. В первый день дуэли послал он к государю доктора Арендта просить за себя и за его секунданта Данзаса (полковника) прощения. Государь написал карандашом записку след. содержания à peu près[568], и велел Арендту прочесть ему записку и возвратить себе: «Если бог не приведет нам свидеться на этом свете, то прими мое прощение и совет исполнить долг христианина: исповедайся и причастись; а о жене и о детях (у него два мальчика и две девочки) не беспокойся: они будут моими детьми, и я беру их на свое попечение». — Мальчики записаны теперь же в Пажеский корпус, а жене будет пенсия, если добрый Жуковский не устроит чего лучшего. Сочинения Пушкина на казенный счет будут напечатаны и сумма отдается детям в рост. Завтра отпевают его и повезут, по его желанию, хоронить в псковскую деревню отца, где он жил сосланный. Отец в Москве, и я описывал каждую минуту Пушкина страдания и смерти, дабы ему доставлено было все, что есть утешительного для отца в этой потере. <…>

А. И. Тургенев — Н. И. Тургеневу.

31 января 1837. Из Петербурга в Париж.

29[569]

П. А. Вяземский

Письма А. Я. Булгакову о кончине Пушкина

I

Вижу из твоего нынешнего письма и из твоих впечатлений, что Тургенев передал тебе неполный отчет о последних днях Пушкина. Впрочем, оно и не могло быть иначе: Тургенев не был безотлучно при нем днем и ночью подобно мне, Жуковскому, Виельгорскому. Постараюсь пополнить рассказ его. Первые слова его жене, когда внесли его в комнату раненного и положили на диван, были следующие: «Как я счастлив! Я еще жив, и ты возле меня! Будь покойна! Ты не виновата; я знаю, что ты не виновата». Между тем, он скрыл от нее опасность раны своей, которую доктор, по требованию его, откровенно объявил ему смертельною. «Благодарю вас, сказал он тут Шольцу, который первый из докторов видел его (на месте поединка доктора не было, и впрочем по свойству раны, им полученной, доктор был бы бесполезен), что вы сказали мне правду, как честный человек. Теперь займусь делами моими». Вскоре после того приехал Арендт и подтвердил ему мнение первого доктора о безнадежности положения и смертельности раны, им полученной. Расставаясь с ним, Арендт сказал ему: «Еду к государю, не прикажете ли что сказать ему?» «Скажите, отвечал Пушкин, что умираю и прошу у него прощения за себя и за Данзаса (брат московского, бывший лицейским его товарищем, верным другом в жизни и по смерть, за час до поединка попавшийся ему на улице и взятый им в секунданты)». Ночью возвратился к нему Арендт и привез ему для прочтения собственноручную, карандашом написанную государем записку, почти в таких словах: «Если бог не приведет нам свидеться в здешнем свете, посылаю тебе мое прощение и последний совет: умереть христианином. О жене и детях не беспокойся: я беру их на свои руки». Пушкин был чрезвычайно тронут этими словами и убедительно просил Арендта оставить ему эту записку; но государь велел ее прочесть ему и немедленно возвратить. «Скажите государю, говорил Пушкин Арендту[570], что жалею о потере жизни, потому что не могу изъявить ему мою благодарность, что я был бы весь его!» (Эти слова слышаны мною и врезались в память и сердце мое по чувству, с коим они были произнесены.) Пришел священник, исповедовал и причастил его. Священник говорил мне после со слезами о нем и о благочестии, с коим он исполнил долг христианский. Пушкин никогда не был esprit fort[571], по крайней мере не был им в последние годы жизни своей: напротив он имел сильное религиозное чувство, читал и любил читать Евангелие, был проникнут красотою многих молитв, знал их наизусть и часто твердил их. Жену призывал он часто, но не позволял ей быть безотлучно при себе, потому что боялся в страданиях своих изменить себе, уверял ее, что ранен в ногу, и доктора, по требованию его, в том же удостоверяли. Когда мучительная боль вырывала невольно крики из груди его, от которых он по возможности удерживался, зажимая рот свой, он всегда прибавлял: «Бедная жена! Бедная жена!» и посылал докторов успокаивать ее. В эти два дня он только и начинал говорить, что о ней и государе. Ни одной жалобы, ни одного упрека, ни одного холодного, черствого слова не слыхали мы. Если он и просил докторов не заботиться о продолжении жизни его и дать ему умереть скорее, то единственно от того, что он знал о неминуемости смерти своей и терпел лютейшие мучения. Арендт, который видел много смертей на веку своем и на полях сражений, и на болезненных одрах, отходил со слезами на глазах от постели его и говорил, что он никогда не видал ничего подобного. Такое терпение при таких страданиях! Еще сказал и повторил несколько раз Арендт замечательное и прекрасное, утешительное слово об этом несчастном приключении: «Для Пушкина жаль, что он не был убит на месте, потому что мучения его невыразимы; но для чести его жены это счастье, что он остался жив. Никому из нас, видя его, нельзя сомневаться в невинности ее и в любви, которую Пушкин к ней сохранил». Эти слова в устах Аре