Последний Иерусалимский дневник — страница 13 из 30

Остался пьющим.

И счастлив я. Что раздражительно

вокруг живущим.

«Забавно мне, когда в царьки…»

Забавно мне, когда в царьки

лгуны идут площадные, —

они проворны, как хорьки,

и столь же кровожадные.

«Сугубо нечто философское…»

Сугубо нечто философское

всегда мечтал я сочинить,

но легкомыслие бесовское

рвало мне начатую нить.

«Очень ведь была простая схема…»

Очень ведь была простая схема:

врали и в глаза, и за глаза;

только нынче вся эта система

напрочь отменила тормоза.

«Я не являл предубеждение…»

Я не являл предубеждение

ни к одному из лиц двуногих,

а чувство слало упреждение,

что опасаться надо многих.

«Версии, трактовки, варианты…»

Версии, трактовки, варианты,

тяга к непостижным раньше знаниям —

это наши фантики и фанты

в детских наших играх с мирозданием.

«Амбиция, понты и фанаберия…»

Амбиция, понты и фанаберия,

когда ты с настоящим кем-то рядом,

потешны, как порыв высокомерия

у мелкой обезьяны с голым задом.

«Не запах распустившейся фиалки…»

Не запах распустившейся фиалки,

а дивны мне, пока идёт игра,

колеблющийся пламень зажигалки

и первой сигареты вкус с утра.

«Когда умру и стану прахом…»

Когда умру и стану прахом,

когда на Страшный суд явлюсь,

про то, что не был я монахом,

я сразу судьям повинюсь.

«Непостижимый дух могучий…»

Непостижимый дух могучий

все наши судьбы хмуро вертит;

любви загадка – много круче

загадок старости и смерти.

«Подростку, снились мне кошмары…»

Подростку, снились мне кошмары,

потом – окрестные девицы,

на склоне дней мне снятся шмары,

кокотки, гейши и певицы.

«Я не хотел бы встретить гения…»

Я не хотел бы встретить гения

и с ним пить водку или чай,

мне страшно с гением общение:

а вдруг он пукнет невзначай.

«Любое юных лет воспоминание…»

Любое юных лет воспоминание,

когда уже приплыл по жизни к устью,

стесняет стариковское дыхание

и душу обволакивает грустью.

«Различны были сочинения…»

Различны были сочинения,

где глаз мой мысли находил,

их я в порыве вдохновения

на грядках собственных садил.

«Про наше дряхление – враки…»

Про наше дряхление – враки,

зря числимся мы стариками,

мы долго ещё вместо драки

победно сучим кулаками.

«Стеснительный, неловкий, угловатый…»

Стеснительный, неловкий, угловатый,

от робости немного хамоватый,

мечтающий сыскать по жизни путь —

таким я был, чего не жаль ничуть.

«Достоинства мои и недостатки…»

Достоинства мои и недостатки

между собой увязаны так тесно,

что те, кто на грехи людские падки,

печалятся, что им не интересно.

«А спросят – я отвечу попросту…»

А спросят – я отвечу попросту:

что не подвёл я наше племя,

что время я провёл не попусту,

поскольку жил всё это время.

«Цветёт садовая ботаника…»

Цветёт садовая ботаника,

меня укрыв от суеты,

отведал я кнута, и пряника,

и насекомой мерзоты.

«Я никогда не тратил нервы…»

Я никогда не тратил нервы,

чтоб непременно был я первый,

и всё моё существование —

одно сплошное отставание.

«Давно те годы позади…»

Давно те годы позади,

когда, по-юношески тонок,

тянулся к женской я груди,

как новоро́жденный ребёнок.

«Пришли ко мне хандра и меланхолия…»

Пришли ко мне хандра и меланхолия

и в душную меня замкнули клеть,

и пакостного, стыдного безволия

не в силах я теперь преодолеть.

«Как сезон дождей ни назови…»

Как сезон дождей ни назови,

сердцу это вовсе не отрада;

осенью не надо о любви,

осенью о пьянстве думать надо.

«Я засыпал на умных книжках…»

Я засыпал на умных книжках,

я и теперь не эрудит,

а память о былых интрижках

доныне душу бередит.

«Вокруг такая ночью тишина…»

Вокруг такая ночью тишина,

и страшно вдруг нечаянно подумать,

что где-то в этот час идёт война,

где много крови, ярости и шума.

«Опять передо мной бумаги лист…»

Опять передо мной бумаги лист

и ручка моя, полная чернил;

я всё же крепко на руку не чист:

свой давний стих опять я сочинил.

«Сейчас, если присмотришься поближе…»

Сейчас, если присмотришься поближе,

то видно, как расщелина легла:

энергия добра гораздо ниже

накала торжествующего зла.

«Сохранение достоинства и чести…»

Сохранение достоинства и чести —

это вечная душевная задача,

очень важная особенно в том месте,

где за это нас дубинками херачат.

«Прошлое – ушедшее, уплывшее…»

Прошлое – ушедшее, уплывшее,

долгое туманное былое;

и неважно – бывшее, не бывшее,

а в воспоминаниях – живое.

«Уже который год подряд…»

Уже который год подряд

я наблюдаю сгусток плотный:

сполна людьми руководят

и здравый смысл, и страх животный.

«Еврейский дух слезой окрашен…»

Еврейский дух слезой окрашен:

мы помним, скольких нас убили,

мы униженья помним наши,

страшнее сказок наши были.

«Я хуже вижу, плохо слышу…»

Я хуже вижу, плохо слышу,

машину реже я гоняю,

но мной устроенную нишу

я регулярно пополняю.

«А если обсуждать литературно…»

А если обсуждать литературно,

учитывая критиков галдёж,

то часто я писал весьма халтурно —

уж очень это было невтерпёж.

«Забавно мне дружить с мыслишкой вздорной…»

Забавно мне дружить с мыслишкой вздорной,

мне часто приходящей на мгновение,

что всякий труд, усердный и упорный, —

проклятие, а не благословение.

«Когда бурлили страсти моровые…»

Когда бурлили страсти моровые,

гнобить евреев тайный был указ,

у нас кипели драки дворовые,

и гордо я носил подбитый глаз.

«В нас ещё пробудится сердечность…»

В нас ещё пробудится сердечность.

Может, ощутим её не сразу мы,

но вернётся к людям человечность,

накрепко увязанная с разумом.

«Что больше стало зла и фальши…»

Что больше стало зла и фальши —

я мало этим озабочен,

но реже я смеюсь, чем раньше, —

вот это мне печально очень.

«Уходит наше поколение…»

Уходит наше поколение,

и мне обиднее всего,

что будущее население

о нас не вспомнит ничего.

«Тихо совершается история…»

Тихо совершается история…

Пух легко слетает с тополей…

И дымятся трубы крематория…

Словом, по чуть-чуть ещё налей.

«Люблю я побыть в одиночестве;…»

Люблю я побыть в одиночестве;

молчат телефоны, как рыбы;

и даже публичные почести

меня соблазнить не смогли бы.

«Душа моя вот-вот уйдёт в побег…»

Душа моя вот-вот уйдёт в побег,