«Оставили умы людей подкованных…»
Оставили умы людей подкованных
нелепый просвещения завет,
и тьма везде мерзавцев образованных,
а грамотность таким идёт во вред.
«Я державу видел не одну…»
Я державу видел не одну,
и ужасно больно от контраста:
серость наползает на страну,
где когда-то счастлив был я часто.
«Я даже если крепко сплю…»
Я даже если крепко сплю,
держусь рукой за одеяло:
я человечество люблю,
но доверяю очень мало.
«Душевных смен погоды пленник…»
Душевных смен погоды пленник,
за ними вслед весь век мятущийся,
и сам себе я современник,
и сам себе я выдающийся.
«Когда я недоел и недоспал…»
Когда я недоел и недоспал,
то чувствую пробел в житейском списке,
и стыдная томит меня тоска —
по супу, по салату, по сосиске.
«Памяти неровные пласты…»
Памяти неровные пласты
нами как ни бережно хранимы,
с возрастом становятся пусты
и уже никак не восполнимы.
«Незримые воздушные течения…»
Незримые воздушные течения
плывут, имея силу обаяния,
весьма от их живого попечения
зависят наши вольные деяния.
«Здесь живу я как будто бы снова…»
Здесь живу я как будто бы снова,
тьму былого я всю оплатил;
что еврей – это гордое слово,
только тут я сполна ощутил.
«Понял я давно уже когда-то…»
Понял я давно уже когда-то,
что мне ложь любая ненавистна,
но в апреле есть такая дата,
когда люди врут нам бескорыстно.
«Навряд ли доску мне мемориальную…»
Навряд ли доску мне мемориальную
повесят поколения грядущие,
но память воздадут вполне реальную
читатели мои, в охотку пьющие.
«Хотел бы я писать расплывчато…»
Хотел бы я писать расплывчато,
чтобы никто не понял сразу,
о чём так дивно переливчато
слепил я в рифму эту фразу.
«Когда уже я буду в морге…»
Когда уже я буду в морге,
недвижен, благостен и тих,
начнутся первые восторги
по поводу стихов моих.
«Пока что я собой доволен…»
Пока что я собой доволен:
спокойно помню, что не вечен,
ничем особенно не болен,
и выпить хочется под вечер.
«Был молод, полон вожделения…»
Был молод, полон вожделения,
толпились шумные друзья,
и я не чувствовал деления
на можно, нужно и нельзя.
«Блаженна бытовая повседневность…»
Блаженна бытовая повседневность,
несложная ничуть в уюте здешнем,
в ней скрыта неприметная душевность,
которой нынче нету в мире внешнем.
«У каждого в судьбе лежит черта…»
У каждого в судьбе лежит черта,
проведенная очень аккуратно:
ещё земных занятий до черта,
но вдруг! И не воротишься обратно.
«Кусок планеты исполинский…»
Кусок планеты исполинский
принадлежал одной державе,
но был характер жизни свинский,
и все оттуда побежали.
«Настало время полной ясности…»
Настало время полной ясности,
и страх теперь гуляет в каждом:
российский орган безопасности
насилует своих сограждан.
«Я сочинитель небольшой…»
Я сочинитель небольшой,
и мне печально это:
Бог не снабдил меня душой
высокого поэта.
«Сегодня, в наше время суматошное…»
Сегодня, в наше время суматошное,
когда победно шествует гавно,
крест-накрест передумывая прошлое,
мы в будущее гадим заодно.
«Всерьёз ничем не озабочен…»
Всерьёз ничем не озабочен,
давным-давно порвал я сбрую,
сижу, вдыхая прелесть ночи,
и вслед за первой пью вторую.
«И в угол ставили меня…»
И в угол ставили меня,
и поносили, прочь гоня,
но никакой живой урок
не шёл на пользу мне и впрок.
«Хотя всё больше одинок…»
Хотя всё больше одинок
я в этом странном времени,
но похоронный мой венок
ещё покуда в семени.
«Хочу сказать негромкие слова…»
Хочу сказать негромкие слова
о некоей печалящей заметности:
интеллигенция хотя ещё жива,
но мало стало в ней интеллигентности.
«Пролился дождь над нашим домом…»
Пролился дождь над нашим домом
и близится гроза большая,
и небо нас пугает громом,
ничуть застолью не мешая.
«Нет, я не рвал неволи путы…»
Нет, я не рвал неволи путы,
я только горестно шутил,
а человек я – с той минуты,
как боль чужую ощутил.
«Что истинно, а что по сути ложно…»
Что истинно, а что по сути ложно,
что хорошо, а что несёт заразу,
вполне понять, по-моему, несложно;
но только, к сожалению, не сразу.
«Люблю запретов нарушение…»
Люблю запретов нарушение,
оно характер тешит мой,
за что мне делали внушение
то порицаньем, то тюрьмой.
«Тут я доживу мой долгий век…»
Тут я доживу мой долгий век,
здесь явился мне свободы проблеск,
тут не заметёт дорогу снег
и никто не явится на обыск.
«Мы странная очень порода…»
Мы странная очень порода:
известно с листов манускрипта,
что вышли мы не из народа,
а вышли мы все из Египта.
«Хватило мне дурной отваги…»
Хватило мне дурной отваги
хулить и бога, и царя,
я жизнь мою отдал бумаге,
и всё надеюсь, что не зря.
«Люблю я эти дни мои живые…»
Люблю я эти дни мои живые:
пустяшная мыслишка тихо зреет,
уносит ветер тучи дождевые,
и старческие кости солнце греет.
«Лишь когда совсем невмоготу…»
Лишь когда совсем невмоготу,
сдёргиваю маску я немую
и плету былую хуету,
и её старательно рифмую.
«Политики молотят чушь…»
Политики молотят чушь,
устои рабства стали ржавы,
а я тишком забился в глушь
великой маленькой державы.
«Я в восемьдесят пять ещё сохранен…»
Я в восемьдесят пять ещё сохранен,
вполне готов, что скоро всё закончится;
одним только в душе я больно ранен:
уже мне никуда идти не хочется.
«В тёмном зале моих сновидений…»
В тёмном зале моих сновидений —
я могу их смотреть без конца —
то и дело встречаются тени
брата старшего, мамы, отца.
«Где-то в небе птицы реяли…»
Где-то в небе птицы реяли,
где-то свиньи жрали жмых…
Я сидел с двумя евреями,
пили мы за шестерых.
«Из Богом нам назначенных невзгод…»
Из Богом нам назначенных невзгод
одна сильнее всех томит умы:
деревья увядают каждый год,
и снова возрождаются. А мы?
«Прожил я годы, быстрые, как дни…»
Прожил я годы, быстрые, как дни,
летят уже последние года,
но помыслы греховные мои
на старости остры, как никогда.
«Я шаркаю, хромаю и не скор…»
Я шаркаю, хромаю и не скор —
хожу, словно кого-то хороня;
судьбе это, конечно, не в укор,
но больно за жалеющих меня.
«Я жил со вкусом и размахом…»
Я жил со вкусом и размахом,