Последний Иерусалимский дневник — страница 20 из 30

«Оставили умы людей подкованных…»

Оставили умы людей подкованных

нелепый просвещения завет,

и тьма везде мерзавцев образованных,

а грамотность таким идёт во вред.

«Я державу видел не одну…»

Я державу видел не одну,

и ужасно больно от контраста:

серость наползает на страну,

где когда-то счастлив был я часто.

«Я даже если крепко сплю…»

Я даже если крепко сплю,

держусь рукой за одеяло:

я человечество люблю,

но доверяю очень мало.

«Душевных смен погоды пленник…»

Душевных смен погоды пленник,

за ними вслед весь век мятущийся,

и сам себе я современник,

и сам себе я выдающийся.

«Когда я недоел и недоспал…»

Когда я недоел и недоспал,

то чувствую пробел в житейском списке,

и стыдная томит меня тоска —

по супу, по салату, по сосиске.

«Памяти неровные пласты…»

Памяти неровные пласты

нами как ни бережно хранимы,

с возрастом становятся пусты

и уже никак не восполнимы.

«Незримые воздушные течения…»

Незримые воздушные течения

плывут, имея силу обаяния,

весьма от их живого попечения

зависят наши вольные деяния.

«Здесь живу я как будто бы снова…»

Здесь живу я как будто бы снова,

тьму былого я всю оплатил;

что еврей – это гордое слово,

только тут я сполна ощутил.

«Понял я давно уже когда-то…»

Понял я давно уже когда-то,

что мне ложь любая ненавистна,

но в апреле есть такая дата,

когда люди врут нам бескорыстно.

«Навряд ли доску мне мемориальную…»

Навряд ли доску мне мемориальную

повесят поколения грядущие,

но память воздадут вполне реальную

читатели мои, в охотку пьющие.

«Хотел бы я писать расплывчато…»

Хотел бы я писать расплывчато,

чтобы никто не понял сразу,

о чём так дивно переливчато

слепил я в рифму эту фразу.

«Когда уже я буду в морге…»

Когда уже я буду в морге,

недвижен, благостен и тих,

начнутся первые восторги

по поводу стихов моих.

«Пока что я собой доволен…»

Пока что я собой доволен:

спокойно помню, что не вечен,

ничем особенно не болен,

и выпить хочется под вечер.

«Был молод, полон вожделения…»

Был молод, полон вожделения,

толпились шумные друзья,

и я не чувствовал деления

на можно, нужно и нельзя.

«Блаженна бытовая повседневность…»

Блаженна бытовая повседневность,

несложная ничуть в уюте здешнем,

в ней скрыта неприметная душевность,

которой нынче нету в мире внешнем.

«У каждого в судьбе лежит черта…»

У каждого в судьбе лежит черта,

проведенная очень аккуратно:

ещё земных занятий до черта,

но вдруг! И не воротишься обратно.

«Кусок планеты исполинский…»

Кусок планеты исполинский

принадлежал одной державе,

но был характер жизни свинский,

и все оттуда побежали.

«Настало время полной ясности…»

Настало время полной ясности,

и страх теперь гуляет в каждом:

российский орган безопасности

насилует своих сограждан.

«Я сочинитель небольшой…»

Я сочинитель небольшой,

и мне печально это:

Бог не снабдил меня душой

высокого поэта.

«Сегодня, в наше время суматошное…»

Сегодня, в наше время суматошное,

когда победно шествует гавно,

крест-накрест передумывая прошлое,

мы в будущее гадим заодно.

«Всерьёз ничем не озабочен…»

Всерьёз ничем не озабочен,

давным-давно порвал я сбрую,

сижу, вдыхая прелесть ночи,

и вслед за первой пью вторую.

«И в угол ставили меня…»

И в угол ставили меня,

и поносили, прочь гоня,

но никакой живой урок

не шёл на пользу мне и впрок.

«Хотя всё больше одинок…»

Хотя всё больше одинок

я в этом странном времени,

но похоронный мой венок

ещё покуда в семени.

«Хочу сказать негромкие слова…»

Хочу сказать негромкие слова

о некоей печалящей заметности:

интеллигенция хотя ещё жива,

но мало стало в ней интеллигентности.

«Пролился дождь над нашим домом…»

Пролился дождь над нашим домом

и близится гроза большая,

и небо нас пугает громом,

ничуть застолью не мешая.

«Нет, я не рвал неволи путы…»

Нет, я не рвал неволи путы,

я только горестно шутил,

а человек я – с той минуты,

как боль чужую ощутил.

«Что истинно, а что по сути ложно…»

Что истинно, а что по сути ложно,

что хорошо, а что несёт заразу,

вполне понять, по-моему, несложно;

но только, к сожалению, не сразу.

«Люблю запретов нарушение…»

Люблю запретов нарушение,

оно характер тешит мой,

за что мне делали внушение

то порицаньем, то тюрьмой.

«Тут я доживу мой долгий век…»

Тут я доживу мой долгий век,

здесь явился мне свободы проблеск,

тут не заметёт дорогу снег

и никто не явится на обыск.

«Мы странная очень порода…»

Мы странная очень порода:

известно с листов манускрипта,

что вышли мы не из народа,

а вышли мы все из Египта.

«Хватило мне дурной отваги…»

Хватило мне дурной отваги

хулить и бога, и царя,

я жизнь мою отдал бумаге,

и всё надеюсь, что не зря.

«Люблю я эти дни мои живые…»

Люблю я эти дни мои живые:

пустяшная мыслишка тихо зреет,

уносит ветер тучи дождевые,

и старческие кости солнце греет.

«Лишь когда совсем невмоготу…»

Лишь когда совсем невмоготу,

сдёргиваю маску я немую

и плету былую хуету,

и её старательно рифмую.

«Политики молотят чушь…»

Политики молотят чушь,

устои рабства стали ржавы,

а я тишком забился в глушь

великой маленькой державы.

«Я в восемьдесят пять ещё сохранен…»

Я в восемьдесят пять ещё сохранен,

вполне готов, что скоро всё закончится;

одним только в душе я больно ранен:

уже мне никуда идти не хочется.

«В тёмном зале моих сновидений…»

В тёмном зале моих сновидений —

я могу их смотреть без конца —

то и дело встречаются тени

брата старшего, мамы, отца.

«Где-то в небе птицы реяли…»

Где-то в небе птицы реяли,

где-то свиньи жрали жмых…

Я сидел с двумя евреями,

пили мы за шестерых.

«Из Богом нам назначенных невзгод…»

Из Богом нам назначенных невзгод

одна сильнее всех томит умы:

деревья увядают каждый год,

и снова возрождаются. А мы?

«Прожил я годы, быстрые, как дни…»

Прожил я годы, быстрые, как дни,

летят уже последние года,

но помыслы греховные мои

на старости остры, как никогда.

«Я шаркаю, хромаю и не скор…»

Я шаркаю, хромаю и не скор —

хожу, словно кого-то хороня;

судьбе это, конечно, не в укор,

но больно за жалеющих меня.

«Я жил со вкусом и размахом…»

Я жил со вкусом и размахом,