.
Далее, как докладывал уже Панину комендант, Мирович целовал солдат, убеждал их, что всё, что случилось лишь его вина, а не их. Но решать было уже не ему. Комендант решился скомандовать арест мятежников, приказ исполнен.
Сохранилось предание[197], что в столице еще за три недели до трагического события святая Ксения Петербургская с плачем ежедневно причитала: «Реки налились кровью, там каналы кровавые, там кровь, кровь, кровь!». Может и правильно, что конкретных имен она тогда не называла. Смысла в том никакого не было. На выручку бы никто не отправился, а популярность за счет политических прогнозов в планы Блаженной не входила.
Да и не только Ксения распространяла мрачные прогнозы. С середины апреля на имя императрицы поступали анонимные сообщения о том, что должно произойти. На них Екатерина реагировала даже как-то раздраженно: «Всё это презрения достойно», и отдавала их Панину[198]. Последнее получила она 20 июня перед самым отъездом в Ригу. А мы помним же, что Мирович и Ушаков как раз за ориентир для свершения дела брали именно эту лифляндскую командировку императрицы. Значит, и в Шлиссельбурге было известно про поездку, и в Петербурге было известно о планах, которые были известны якобы лишь двум заговорщикам. Не пытался ли кто-то из них (возможно, и сам Мирович) остановить то, на что они по какой-то причине решились?
Но никакой деятельной реакции властей не последовало. Здесь можем предположить (лишь предположить) два варианта причины такой беспечности. То ли Екатерине действительно было столь безопасно осознавать, что Иван Антонович находится в глухих застенках на острове под надежной охраной, да и нет в стране уже таких сил, которые способны на столь масштабный бунт, а мелочь всякую уже пресекать научились. То ли императрица и сама знала, что произойдет в Шлиссельбурге, потому и не требовала никаких действий или проверок. Потому и уехала из Петербурга, чтобы даже физически дистанцироваться от того, что произойдет. Именно в Риге и настигло её сообщение о том, что нет больше в живых страдальца. Панин ей писал: «Важность злодейства, предпринятого и Божьим чудным промыслом на веки тем же самым пересеченного, усмотреть соизволите во всем пространстве». Она отвечала, что удивлена произошедшему в Шлиссельбурге. Одобряла исполнение инструкции и добавила, что допрос виновных должен происходить не публично, но и не скрытно[199]. Эти письма несомненно были теми следами, которые должны увидеть и современники, и потомки. Потому и искать в них подробных обсуждений произошедшего не стоит.
Каким был настоящий доклад о событии, какой была реакция, мы в точности знать не можем. Но что значило указание проводить допросы не публично, но и не скрытно? Екатерина понимала, что главным подозреваемым в общественном мнении является она сама. Скрыть произошедшее не получится – слишком высокая жертва у преступления, да и более двухсот человек уже было задействовано, шила в мешке не утаить. Поэтому нужно действовать не скрытно, но скурпулезно отбирать то, что будет явлено на суд народного мнения.
Такой удел любого правителя – если в период его пребывания у власти гибнет его политический оппонент, хоть от пули, хоть от молнии или простуды, – с того момента не отмыться в истории от тени подозрения. Вопрос о причастности Екатерины к убийству будет открытым всегда.
Ну и, конечно, сразу после случившегося появились слухи в Петербурге о смерти Ивана Антоновича. Задолго до озвучивания официальной версии властей. Только через месяц, 17 августа, вышел манифест Екатерины. Задачей этого документа было не сообщить новость о произошедшем, а ответить обществу и истории на все вопросы, расставить всё по местам.
Поэтому начала она с утверждения, что Иоанн Антонович, которого она зовет принцем, в виду того, что фактической коронации не произошло, был «незаконно во младенчестве определен ко Престолу». Интересно сообщено о свержении этого младенца: «Советом Божиим низложен навеки, а скипетр законно наследный получила Петра Великого дочь, наша вселюбезнейшая Тетка… Елизавета Петровна». Хорошее начало! Свергнут незаконный правитель, получается Божьим Промыслом, а уже законную власть получила «Тётка наша», вот и обоснование своей законности: не по мужу даже, а уже прямо по «Тётке». Про Петра Федоровича ни слова, словно его не было. Линия преемственности: Петр I, Елизавета, Екатерина II.
А далее в манифесте пассаж о «природном нашем человеколюбии», и первенстве мысли облегчить страдания принцу в «стесненной его от младенчества жизни». И вот здесь и понадобился тот визит Екатерины к Ивану, о котором мы говорили ранее. Она сообщает свои впечатления об этом человеке: тягостное, почти невразумительное косноязычество, лишение разума и смысла человеческого. Сообщает, что не знал он ни людей, ни рассудка, не мог доброго от худого отличить, не мог книг читать, а «за едино блаженство себе почитал довольствоваться мыслями теми, в которые лишение смысла человеческого его приводило». По этой причине, утверждает императрица, и было наилучшим решением – оставить его в том же месте. Выводит она это свое заключение, как некое благо по отношению к Ивану, основанное исключительно на заботе о нем.
Какого разного мы видим Ивана Антоновича в начале года глазами тех, кто посещал его с Петром Федоровичем, и теперь глазами Екатерины. Наблюдения императрицы отличаются даже от донесений о его состоянии и пребывании, которые получали монархи в разное время.
Вряд ли за год узник внезапно настолько деградировал. Скорее всего, здесь проявляется литературно-описательный талант Екатерины Алексеевны по формированию образов людей, её окружающих. Ведь именно она создала в своих записках тот образ своего мужа, который и вошел в историю. Мы же верим, представляем Петра Федоровича со всеми солдатиками, повешенной крысой и прочим[200]. Она любила и понимала историю и творила её своими руками, много писала о прошлом и объясняла настоящее в переписках и с иностранцами: с Фридрихом Великим, с Дидро, с Вольтером. Знала, что история и потомки поверят написанному. Потому и предлагает нам довольствоваться тем принцем Иоанном, которого она описывает, ведь она видела его собственными глазами, а мы нет.
Охранявшие Ивана Антоновича Власьев и Чекин также после случившегося написали характеристику на убиенного ими: косноязычный обжора, который ест и вкуса даже не различает, не знает, где дурное, где хорошее, а сам сердит, горяч и свирепый[201]. То, что надо – ничего человеческого!
Давали они показания[202], что беседовал узник сам с собой, утверждал, что тело у него Ивана, который был прежде императором, но давно от мира отошел, а сам он – небесный дух, которого зовут святым Григорием. Это, в принципе, могло быть правдой, именно так ему могли когда-то объяснить перемену имени, или он сам мог сформулировать для себя такое объяснение несовпадения прошлых воспоминаний с нынешним положением дел. Караульные также сообщали, что Иван им рассказывал, что бывает часто на небе, что в общем-то могло быть как фантазиями, так и и восприятием снов. Ну и традиционно, как мы встречали ранее, клеймил их еретиками и носителями нечистого духа.
Такое описание было очень на руку императрице. Не могла же Екатерина сознаться в том, что встретившись с человеком разумным, пусть и косноязычным или заикающимся, оставила и дальше существовать в застенках. А вот если он не в здравом уме, то и зазорного ничего в его изоляции нет.
По поводу душевного нездоровья Иоанна всё же были сомнения у современников. И все эти сомнения собирали многие, в том числе и иностранные резиденты. Английский посол в донесениях сообщал[203] об известных ему утверждениях, что бывший император лишь не желает получать образование. Якобы на самом деле он прекрасно знает о своем положении и потому по политическим мотивам скрывает свои способности. Тем более, при хождении подобных мнений, императрице следовало тщательно сформулировать свою версию произошедшего.
В манифесте Екатерина объясняет, что поставила при Иване караул надежный, не только чтобы мятеж при помощи него никто не совершил, но и, чтобы никто «не покусился иногда его обеспокоить». Всюду забота сквозит у неё. Конечно, она сообщает, что мятеж учудил «по крови своей Отечеству вероломный» внук изменника, соратника Мазепы.
Но надо отдать должное Екатерине, она не попыталась назвать убийцей Мировича, хотя было бы куда проще сообщить, что этот негодяй и мятеж организовал, и когда осознал провал своей авантюры, – умертвил великого князя. Правительница признала, что именно поставленная по её приказанию охрана лишила жизни Ивана Антоновича. Оправдывая это действие Власьева и Чекина, императрица объясняет, что увидели офицеры в делах Мировича силу непреодолимую и неизбежно приводящую к гибели большого количества народа от последующего в обществе мятежа, если б вверенный им был освобожден. Приняли они тогда решение остановить такое развитие событий «пресечением жизни одного к несчастью рожденного». Екатерина справедливо добавляет, что караул прекрасно отдавал себе отчет, что если упустят арестанта, то сами могут быть подвержены строгости законов.
Манифест заканчивался словами о передаче дела Мировича на рассмотрение Сенату с Синодом с повелением, по итогам обсуждения дать императрице предложение в соответствии с государственными законами.
На следствии, на суде его просили назвать сообщников, на что смутьян отвечал, что таковых нет, и вряд ли кому нужно, чтобы невиновных оболгал. Когда настаивали, подсудимый обратился к генерал-губернатору – предложил, если угодно, он может назвать его самого