Последний из Воротынцевых — страница 12 из 60

Опять наступило молчание. Барин продолжал пересматривать бумаги, наполнявшие портфель, а Михаил Иванович терпеливо ждал у притворенной двери.

— В Яблочки придется кому-нибудь съездить — тебе или Маланье, — вымолвил наконец вполголоса Воротынцев.

Михаил Иванович вспомнил про наказ супруги.

— Осмелюсь доложить вашей милости, — начал он, запинаясь в нерешительности перед каждым словом.

— Что такое? — спросил барин не оборачиваясь.

— Маланья просит, если милость ваша будет, дозволить ей вашей милости сказать одно слово.

— Когда нужно будет, позову, — отрывисто возразил барин.

Однако Михаил Иванович между тем расхрабрился:

— Осмелюсь доложить, прежде чем в подмосковную за языком ехать, здесь бы того человека поискать.

— Я сказал: если Петрушка завтра у вечеру не узнает, в солдаты его, — заявил барин, раздумчиво пощипывая бакенбарды.

Разумеется, можно было и с тем, что есть, ехать к шефу жандармов, графу Бенкендорфу [12], и рассказать ему, что какой-то негодяй осмеливается подкупать челядь в его доме, чтобы беспокоить его анонимными письмами. Этого вполне достаточно, чтобы учредить тайный надзор над бродягами и подозрительными личностями, шатающимися по набережной Мойки, близ дома Воротынцева, и таинственный доброжелатель, если только он еще не успел удрать из Петербурга, исполнив свою миссию, будет изловлен, это уж непременно, тогда первый допрос ему будет учинен Третьим отделением [13], а не Александром Васильевичем, а этого-то именно и желал избегнуть этот последний.

«Подождем до завтра», — решил он про себя и, повернувшись к камердинеру, сказал, что тот может идти.

Оставшись один, Александр Васильевич прошелся еще несколько раз по комнате, а затем сел в глубокое с высокой спинкой кресло перед бюро и задумался.

Был седьмой час вечера, но длинный весенний день еще не близился к концу. Кабинет выходил окнами на запад, и косые лучи заходящего солнца, пронизываясь сквозь голые ветви деревьев у самых стекол, ложились сверкающими световыми пятнами на предметы, раскиданные в беспорядке на бюро, золотили мраморные и бронзовые бюсты, которыми оно было уставлено, бумаги, книги и письменные принадлежности сверкали в бронзовых инкрустациях, искусно вделанных в дерево черного старого дуба. Портфель, вынутый из секретного ящика, лежал открытым перед Александром Васильевичем. Занятый своими думами, он забыл вложить в него вынутую бумагу и спрятал его обратно туда, откуда он его взял.

Кругом было совсем тихо, опустевший дом точно вымер. Праздничный звон колоколов, достигавший сюда сквозь двойные рамы вместе с гулом толпы, гуляющей по улицам, напоминая отдаленный шум волнующегося моря, навевал Воротынцеву на память давно забытые картины и будил в его душе давно заглохшие ощущения.

Та, что умерла в Яблочках, Марфинька! Как живая вставала она теперь перед ним такой, какой он видел ее в последний раз, двадцать с лишком лет тому назад, во всей своей наивной, безыскусственной прелести.

Ни одно существо в мире не доставляло ему столько сильных ощущений, сколько этот ребенок. Ни одной женщины не любил он так страстно и ни одного мужчины не ненавидел такой упорной злобой, как ее. Долго не мог он равнодушно вспоминать про Марфиньку, даже и тогда, когда ее уже не было в живых. В первый год после разлуки с нею, когда она ему еще мешала, он приходил в ярость при одной мысли, что такое ничтожество, как это слабое, покорное, изможденное нравственными и физическими страданиями существо, загораживает ему путь к полному счастью и покою, что ей стоит только выползти из того темного, неведомого угла, в который он заключил ее за тысячу верст от себя, чтобы рухнуло все здание, воздвигнутое его умом, ловкостью и смелостью, и придавило его своими обломками. А между тем он был вполне убежден, что этого никогда не может случиться.

Поторопился он жениться на княжне Молдавской отчасти из удальства, чтобы доказать самому себе, что он имеет на это полное право, что шалость, содеянная им за несколько месяцев перед тем в его имении с девчонкой безвестного происхождения и единственно для того, чтобы удовлетворить чувственный каприз к ней, никаких серьезных последствий иметь для него не может. Такие ли еще штуки выкидывали молодые люди из его общества в то время!

Однако он иногда спрашивал себя: не будет ли благоразумнее совсем стереть Марфиньку с лица земли? Ведь для этого стоило только не приписывать в каждом письме к управителю в Яблочках: «А за ту помешанную ты мне головой отвечаешь» или спросить у него при свидании: «Жива ли все еще она?» Этого было бы достаточно для того, чтобы Марфинька умерла не родами, а много раньше. И тогда она исчезла бы из этого мира бесследно. Похоронили бы вместе с нею и тот бледный призрак, который по временам до сих пор смущает покой Воротынцева.

Почему же он этого не сделал? Что заставило его бросить вызов судьбе, оставляя ее дольше, чем следовало, в живых? Во всяком случае не жалость к ней; пока она была жива, он так глубоко ненавидел ее.

Долго не знал он, что Марфинька беременна. Сообщили ему об этом, только когда она умерла.

Ребенок был жив. Его отвезли в Москву, в воспитательный дом.

Этим распорядилась самовольно Малашка. Медлить в ожидании инструкции от барина ей показалось опасным. Управитель предлагал другой способ, менее сложный и более целесообразный, чтобы избавить барина от хлопот, но Малашка наотрез отказалась брать лишний грех на душу, а управитель не рискнул взять на себя одного ответственность за такое дело.

Докладывая об этом Александру Васильевичу, Мишка прибавил, что Малашка запретила управителю уведомлять барина письменно о случившемся и сама сюда для этого приехала. А затем, опустившись на колени, Мишка со слезами сознался барину в своей любви к ней и стал умолять его дозволить ей здесь остаться и сочетаться с ним, Мишкой, законным браком.

Дурак! Он бы тогда и не такую милость мог выпросить у барина, умей он только воспользоваться минутой, Александр Васильевич на волю их обоих отпустил бы и капиталом большим наградил, так был он поражен неожиданным известием и, конечно, обрадован. Однако выразить лично свое благоволение Малашке за оказанную услугу и расспросить ее о случившемся он не торопился и на просьбу своего камердинера ответил уклончивым: «Увидим!»

Время шло, но Малашка, которую приказано было поместить отдельно в одном из дальних флигелей в ожидании дальнейших распоряжений, в дом не призывали.

Переждав еще с неделю, Мишка решился доложить барину, что у приезжей из Яблочков находится секретная запись, которую она желает передать ему в собственные руки. Однако и это не помогло.

— Возьми у нее эту запись и принеси сюда, — приказал барин.

Это была та самая памятная записка, что лежала теперь на бюро перед Воротынцевым. В ней были записаны имена свидетелей последних минут усопшей, всего только два имени: дворовой девки Маланьи Тимофеевой и крестьянки Акулины, по прозвищу Лапшиха. А ниже шел перечень мужиков из хутора за Москвой, выписанных управителем, чтобы вырыть могилу, снести туда гроб, опустить его и засыпать землей. Этих людей барин немедленно распорядился разослать по заводам, которые у него были и на Урале, и в Сибири. Маланья, как сказано выше, самовольно выехала из Яблочков, а про Лапшиху управитель, тоже прискакавший в Петербург, сообщил, что ее опасаться нечего: баба мозговитая, живет под началом у строгого мужа, попусту болтать ей не для чего.

Отправляясь назад в Яблочки, управитель виделся с Маланьей Тимофеевной и передавал ей, что барин все ее поступки изволил одобрить, но тем не менее Мишка ходил как в воду опущенный. Каждое утро и вечер, одевая и раздевая барина, он задыхался от усилий скрыть свои страх и волнение. Чего ему стоило сдерживаться, чтобы не упасть перед ним на колени, и слезно умолять, чтобы как ни на есть порешили их судьбу, одному Богу было известно! Наказал бы их барин, как хочет, сослал бы, куда пожелает, только бы не разлучал да развязал бы скорее от томительной неизвестности.

Но Воротынцев, по-видимому, и сам еще не знал, как поступить со своими сообщниками. Присутствие в его доме девки, которой известно больше, чем ему самому, про покойницу и про ее ребенка, волновало его чрезвычайно. Ему и расспросить-то ее обо всем хотелось и вместе с тем претило слышать из чужих, да еще холопских, уст подробности такой важной для его личной безопасности тайны. При одной мысли о том, что его же крепостная девка имеет право считаться его сообщницей, у него в уме мутилось от гнева. Но однажды ночью, когда он ворочался с боку на бок без сна на резной красного дерева кровати, под шелковым пологом, ему вдруг пришло на ум новое опасение: Малашка — такая отчаянная, она черт знает на что может решиться, если еще долго заставить ее ждать награды за содеянное. Надо скорее ублаготворить ее.

На следующее же утро Мишке было объявлено, чтобы он готовился к свадьбе. При этом барин жаловал ему тысячу рублей деньгами да деревянный дом на Мещанской. Дом был одноэтажный, с мезонином, с садом, и выгодно сдавался под трактир. Однако, когда Мишка, кланяясь в ноги за такие щедроты, заикнулся было о дозволении Маланье лично поблагодарить барина, эта просьба была опять отклонена.

— Не для чего, — угрюмо оборвал его барин на полуслове. — Увидимся, как благословлять ее под венец буду, — прибавил он, чтобы новой милостью смягчить резкость невольно сорвавшегося с его языка отказа.

Свадьба была веселая, вся дворня угощалась на славу. Невесте барыня прислала через свою старшую горничную шелковой материи на платье и золотые серьги с бирюзой, а барин благословил ее образом в серебряной вызолоченной раме, но в то время когда Маланья, очень красивая в своем подвенечном наряде, хотя и бледная как смерть, кланялась ему в ноги, все заметили, что вид у него был угрюмый, губы сжаты, а руки, державшие образ, слегка дрожали.