Его опять прервала жена.
— В Париже доктора советовали морские купания для детей, а немцы говорят: Боже сохрани! Не знаешь, кому и верить, — раздумчиво проговорила Людмила Николаевна, преследуя вслух мысль, неотвязно вертевшуюся в ее уме, едва только напоминание о море коснулось ее слуха, и вдруг натянутые сверх силы ее нервы подались, голос ее порвался в рыданиях, и, охватив руками шею мужа, она простонала: — Что нам с ними делать, Сережа? Они тают у меня обе на глазах, как воск… и ничем, ничем не могу я им помочь! Неужели Господь у нас их отнимет? Неужели? Но за что же? За что?!
— Его святая воля, Милуша, — глухо вымолвил ей в ответ муж, сжимая ее в своих объятиях.
Между тем в спальне девочек тоже шла оживленная беседа шепотом, чтобы не разбудить няню, спавшую в горенке, через коридор.
Веринька припомнила происшествие, случившиеся перед их отъездом из России.
— Помнишь, какой Гриша был бледный, когда вышел из папенькина кабинета? Мы в первую очередь подумали, что с ним несчастье случилось.
— Мне пришло в голову, что его ушлют в деревню раньше поста, — заметила Соня.
— И мне тоже. Он со мной не говорил с тех пор.
— А со мной он говорил, — сказала Соня.
— Накануне нашего отъезда?
— Да, вечером. Ты с маменькой укладывала книги.
— Помню, помню!
Еще бы не помнить! Сколько раз вспоминали они этот вечер. О чем бы ни завязывался между ними разговор, всегда кончалось воспоминаниями про Гришу.
— Мсье Вайян говорит, что Гриша только два раза писал ему, с тех пор как уехал, и оба раза про нас спрашивал, — сказала Вера.
— Как бы я хотела написать ему! — вздохнула Соня.
— Маменька не позволит, — заметила на это сестра.
— Разумеется, не позволит. Ей хочется, чтобы мы забыли про него. Я и сама этого желаю. Каждый день молю я Бога: «Сделай так, чтобы я забыла про Гришу!» — но ничего не помогает. Ничего не могу я с собой поделать, — повторила Соня с отчаянием и, помолчав немного, продолжала: — Если бы я увидела Гришу, если бы он приехал сюда хотя бы на один денек и нас оставили вдвоем, чтобы он мог поцеловать меня и подержать мою руку в своих, мне кажется, я выздоровела бы. Все бы у меня прошло — и боль в боку, и слабость, и кашель, и опять я была бы такой, как прежде, веселая, живая…
— Грех об этом думать, Соня!
— Я знаю, что грех, но что же поделаешь? Я совсем-совсем сделалась гадкая, Веринька. Я даже боюсь, что Господь не захочет простить меня, когда предстану пред ним. А это будет скоро, Веринька, скоро.
— Не говори так! Не говори! Что же тогда со мной-то будет! — прерывающимся от сдержанных слез голосом зашептала Вера, обнимая сестру.
— Да, скоро, — продолжала, не вслушиваясь в ее слова и не замечая ее ласк, Соня. — И мне все равно. Зачем жить, когда я никогда-никогда больше не увижу Гришу? У меня одна только радость и осталась — думать и говорить про него. Я и папеньку, и мсье Вайяна ждала с нетерпением, чтобы узнать о нем, вот я какая бесчувственная сделалась.
— Ну говори, говори! — прошептала Вера, прижимая ее голову к своей груди. — Ведь он сказал, что никогда не забудет тебя.
— Да. Он сказал, что никого не может любить, только меня одну… и еще, что он — самый несчастный человек на земле и что лучше бы ему ничего не возвращали, ни имени, ни состояния, а позволили бы только жить с нами, ничего ему больше не нужно, ничего. А про мадемуазель Полин он сказал: «Я ее ненавижу, душу от нее воротит, так она мне противна». А потом он меня обнял крепко-крепко и поцеловал, как тогда в Святском, когда ночью влез на дерево у нашего окна. И тогда… ах, как было хорошо тогда! Мы были точно в раю!
И в волнении Соня прерывисто приподнялась с подушек. Ее глаза сверкнули лихорадочным блеском, зловещие алые пятна на щеках разгорались с каждой минутой вся ярче и ярче, а дыхание было так порывисто и коротко, что слова не договаривались.
По проселочной дороге, спускавшейся между полями, засеянными пшеницей, к быстрой реке, за которой тянулся на необозримое пространство темный лес, шла женщина с суковатой палкой, в темном суконном шушуне, подпоясанном бечевкой, и повязанная черным бумажным платком. К палке, которую она держала перекинутой через плечо, был привязан довольно объемистый и туго набитый узел, ноги были обуты в лапти поверх онучей, и, невзирая на усталость (пот градом катился по ее загорелому лицу), она шла торопливо, с беспокойством вглядываясь в даль, точно измеряя глазами пространство, отделявшее ее от намеченной цели. Попадавшиеся ей на пути мужики и бабы смотрели на нее с любопытством, некоторые спрашивали, куда она идет и откуда, но она на вопросы не отвечала и шла все дальше, не оглядываясь по сторонам.
День был воскресный, еще за версту до села с белевшей вдали колокольней, услыхала она гул толпы, собравшейся у кабака, а пройдя еще шагов двести, стала различать среди этого гула лай собак и визгливый смех парней и девок, водивших хороводы.
Солнце начинало уже склоняться к лесу. Женщина ускорила шаг. При ее появлении у плетня с растворенными настежь воротами между старухами, щелкавшими подсолнухи на завалинке в одной из крайних изб, произошло движение.
— Глянь-ка, странница Божья!
— И то! Поди чай, из Воронежа.
— А может, в Киев идет.
— Умаялась, видать, ночевать здесь попросится, — перекидывались замечаниями бабы, не спуская пристальных взоров с незнакомки.
Но странница попросила только позволения отдохнуть на большом камне перед одной из изб да водицы напиться. Когда ей подали жестяной ковш с холодной водой, она вынула из холщовой сумки, висевшей у нее на спине, кусок черного хлеба и принялась закусывать.
— Свежинки не хочешь ли, тетенька? У нас храмовой праздник сегодня, пироги пекли. Бражки не попьешь ли? Да ты бы в избу вошла, на лавке бы полежала. Умаялась, поди чай? Откелева идешь-то? — закидывали ее со всех сторон предложениями и вопросами.
— Спасибо, касатки, спасибо, ничего мне не надо, спаси вас Христос! — повторяла странница, ласково кивая всем. — Отдохнуть только маленько, да и в путь.
— Да ведь ночь, тетенька, на дворе.
По загорелому лицу незнакомки проскользнула легкая усмешка.
— Ничего, Господь доведет, — возразила она.
— Да ты куда путь-то держишь? В Воротыновку, что ли? — спросил кто-то из толпы.
— Нет, я дальше. В Воротыновке переночевать бы мне только… у кумы, — прибавила странница после минутного колебания. — Спаси вас Христос, — повторяла она, поспешно поднимаясь с места и низко кланяясь собравшейся вокруг нее толпе.
— На господскую усадьбу зайди да прикажи о себе барину доложить! — закричал ей вслед один из парней. — Он хошь сам и не старец, а страсть как до старух падок.
Это замечание было встречено дружным хохотом.
— А что, молодки, мне как будто лицо этой богомолки знакомо! — заметила баба средних лет, хозяйка избы, у которой присела отдохнуть странница.
— Да и мне тоже сдается, будто я уже видала где-то ейные буркалы, — подхватила другая женщина, постарше.
— Из воротыновских, должно быть, — сказала первая.
— И где я эти черные буркалы видала? — продолжала вспоминать вторая. — А видать видала, разрази меня на сем месте, если вру.
Немудрено, что жители Осинового поселка знали в лицо всех обитателей Воротыновки, между Осиновым и Воротыновкой было всего только три версты расстояния.
Здесь, при старой барыне Марфе Григорьевне, был кирпичный завод, который пришел в полнейший упадок после ее смерти, как и все прочие, процветавшие при ней заведения, — суконная фабрика, ковровая, ткацкая.
Один из управителей, присланный сюда покойным Александром Васильевичем, затеял было воспользоваться остатками кирпича для постройки винокуренного завода, но его сместили, раньше чем стены нового здания были выведены, и оно осталось недостроенным.
При Александре Васильевиче управляющие часто сменялись в Воротыновке. Сам он ни разу сюда не приезжал, но присылал для ревизии доверенных лиц, по донесениям которых и совершал расправу, часто несправедливую и всегда неумолимую. Но, невзирая на его строгость, а может быть, именно ввиду ее, его здесь боялись и уважали.
К наследнику же его никто не питал ни страха, ни почтения. Стоило только прислушаться к тому, что говорилось в околотке, чтобы убедиться в этом.
Странница, направлявшаяся к Воротыновке, достаточно наслушалась этих толков и в губернском городе, и в прадедовском поместье наследника Александра Васильевича. Это положение было незавидное.
Добрела она до цели своего путешествия, когда уже совсем стемнело, но шла твердой стопой, не сбиваясь на пути между тропинками парка. А между тем парк заглох и одичал, на каждом шагу натыкалась странница на кусты и молоденькие деревья, которых прежде тут не было, но это не мешало ей ориентироваться.
В господском доме, на горе, не светилось ни одного огонька. Женщина этому не удивилась, ей было известно, что господа живут во флигеле. Она даже знала, в котором — в том, где при старой барыне помещался немец, управляющий суконной фабрики, в саду.
Да, странница знала, что в господском доме, белевшем на горе при свете луны, никого, кроме крыс и летучих мышей, нет, но, когда этот дом предстал перед нею, она уже не в силах была оторвать от него взор.
Как вкопанная остановилась она и долго-долго стояла неподвижно на месте, припоминая то время, когда маленькой девчонкой, а потом молодой девушкой сбегала рано утром по дорожкам, что спускались между фруктовыми деревьями к ручью, чтобы зачерпнуть ключевой воды в серебряный умывальник для барышни.
Воскресали в ее памяти и другие сцены из далекого прошлого при виде мрачного здания с затейливыми выступами и башнями. Вот то окно, в котором Александр Васильевич в первый раз увидал барышню. Стекла в нем почти все выбиты и страшной пастью чернеется оно на стене.
И странницу так неудержимо потянуло к этому дому, ей так захотелось побродить по коридорам и покоям, по которым она ходила двадцать лет тому назад, что она не вытерпела и вместо того, чтобы повернуть к надворным строениям, где там и сям светились огоньки в окнах, или к селу, где можно было рассчитывать на убежище до следующего утра, побрела к господскому дому.