Последний из Воротынцевых — страница 58 из 60

Ночь была теплая и светлая. Она проведет ее в которой-нибудь из многочисленных комнат покинутого здания. Быть не может, чтобы все из него вынесли! Найдется в каком-нибудь уголке подстилка, забытая перина или диван, на котором можно заснуть. Всего этого было здесь так много в прежнее время! Сколько, бывало, ни наехало бы гостей, в нем хватало с избытком и пуховиков, и подушек, постельным бельем огромные сундуки битком набиты.

И машинально, как животное, влекомое инстинктом по знакомой тропе, странница пробралась к маленькой потайной двери, скрытой за кустами старой сирени.

О, как знакома ей была эта дверь! Было время, когда она по двадцати раз в день вбегала и выбегала из нее, спеша на зов барышни.

Но, дойдя до этого места, она в нерешительности остановилась: сиреневые кусты были обрублены, а перед дверью лежал большой пес, который приподнялся и тихо зарычал на нее. Ей, значит, сказали неправду: в доме живут… кого-нибудь да стережет этот пес.

Отступив на несколько шагов, женщина внимательным взглядом окинула фасад дома и заметила, что в одном из окон нижнего этажа, сквозь щель припертой ставни, проникает свет.

Собака продолжала подозрительно смотреть на незнакомку, скаля зубы и принимаясь рычать, когда она подавалась вперед, и тотчас же смолкая при ее отступлении. Странница отказалась от намерения провести ночь в доме и решила искать приюта в селе.

Минут через десять она стучалась в оконце одной из изб широко раскинувшегося среди огородов и садиков села.

— Кто тут? — раздался изнутри женский голос.

— Пустите переночевать, Христа ради, добрые люди, — ответила странница.

Рама с зеленым стеклом приподнялась, и в образовавшееся отверстие высунулась женская голова, повязанная холщовым, белым платком.

— Отколева? Странница, что ли?

— Из Киева, от святых угодников. Ночь на пути застигла. От товарок отстала… Пустите Христа ради!

— Сейчас на крылечко выйду, дай только огонь разведу.

— Да ночевать у тебя можно, что ли?

— Ночуй, место найдется.

— Спаси тя Христос!

Хозяйка вздула огонь и зажгла лучину.

— Вот тут ложись, — указала она вошедшей в избу незнакомке на лавку у печи, с которой она слезла, услышав стук в окно. — Чай, поесть хочешь? — продолжала она, с любопытством оглядывая свою гостью, в то время как последняя снимала с себя одежду и вместе с узелком и котомкой складывала ее в виде подушки на лавку.

— Спасибо, касатка, умаялась я, не до еды мне. Думала было в господском доме меня приютят, полезла туда, а там — ни души.

— Господа во флигеле живут, — пояснила хозяйка избы. — Не принесь ли сенца, чтобы помягче спать-то было?

У нее от любопытства и сон прошел. Не дождавшись ответа, она поспешно вышла на двор и вернулась назад с охапкой сена, свалила ее на лавку, а затем принесла из чулана овчинный тулуп и прикрыла им импровизированную постель.

— Спаси тя Христос, — повторяла странница, развязывая свой узел и роясь в нем, и, достав из него финифтяный образок, подала его гостеприимной хозяйке.

Та подарку несказанно обрадовалась и сделалась еще приветливее и разговорчивее. «Откуда? Все ли пешком шла? По обещанию или так? Назад в Питер вернется или дальше, в Иерусалим, пойдет?» — предлагала она нежданной посетительнице вопрос за вопросом. Одну такую богомолку она знала: отпросилась та у управителя по обещанию мощам святого угодника Митрофания поклониться, да уж домой оттуда и не возвращается.

— Такая ей припала охота странствовать, что и мужа, и детей покинула. Посейчас они у нас в Воротыновке живут, а про нее уж пятнадцать лет ничего неизвестно. Были слухи, будто в Иерусалиме, у гроба Господня, ее видели, а куда оттуда пошла, никто не знает. Дети повыросли, поженились да замуж вышли.

— А велико ли семейство у вашего барина? — спросила странница, снимая лапти и развязывая онучи.

— Молодые еще, всего только второй год поженились.

— Деток нет?

— Нет. Больной у нас барин-то: припадочный да слабоумный, вроде как бы юродивый.

— Барыня, значит, всем орудует? — допытывалась странница.

— Да барыня. Только воли он ей много не дает. Рада бы всем завладеть, да руки коротки.

— Злой он, значит?

— Это барин-то? — Баба даже руками развела от изумления: таким нелепым показался ей этот вопрос. — Какая же может быть в нем злость, когда он — Божий человек, блаженненький?

Наступило молчание. Странница с пытливым любопытством всматривалась в собеседницу.

— Ты, тетка, не их дворовых ли? — спросила она наконец.

— Из дворовых. А что?

— Так. По разговору признала я тебя за дворовую, речь у тебя не мужицкая.

Баба промолчала.

— Давно ли на селе живешь?

— Давно, — ответила хозяйка и, потупившись, опять смолкла.

Странница смотрела на нее с возрастающим любопытством и вдруг спросила у нее:

— Ты барина Александра Васильевича помнишь?

Баба еще ниже опустила голову.

Еще с минуту вглядывалась в нее странница молча, а затем назвала ее по имени:

— Тебя Дарьюшкой звать?

Баба вскинула на нее недоумевающий взгляд.

— Почему ты знаешь, как меня зовут? — прошептала она не без испуга.

— А потому и знаю, что двадцать годов мы так друг дружку звали: я тебя — Дарьюшкой, а ты меня — Малашей.

— Маланья Тимофеевна! — вскрикнула хозяйка избы, подаваясь порывистым движением к своей посетительнице.

— Она самая и есть, — ответила та с усмешкой. До полуночи проболтали приятельницы.

Дарья рассказала, как она, после отъезда господ из Воротыновки, с управителем спуталась и «барской барыней» жила, и как змея подколодная, Машка Ковровая, под нее подкопалась и заставила управителя ее за Сергуна, пьяницу, замуж выдать, и как Сергун из барской конюшни сбрую украл да проезжим купцам продал. Его за эту проделку в солдаты забрили, а ей с сынком (сынок-то управителев был) дозволили на селе в мужнином доме жить.

— А где же теперь твой сынок? Помер, что ли? — спросила Маланья.

Нет, Дарьюшкин сын не умер, а был взят на барский двор при одном из управителей, присланном Александром Васильевичем лет шесть тому назад. Управительша-то форсунья была, барыню из себя представляла и выучила мальчишку заправским лакеем у стола служить. Теперь он при господах. Служба не тяжелая. Барин невзыскателен, все сам делает, одной только барыне надо служить. Гостей никогда у них не бывает, всех отвадили. Даже и духовенство по большим праздникам перестали теперь угощать. Сперва завели было такой порядок, чтобы по воскресеньям, после обедни, на пирог звать, а потом начали и от этого обычая отставать.

— Неужто они и в церковь не ходят? — удивилась Маланья.

— Какое! Барин ни одной службы не пропускает, и редкую неделю чтобы либо молебен, либо панихиду не велел служить, и каждый раз попу рубль, а причту полтину отваливает. Духовенству у нас лафа теперь. Болтают, будто еще церковь хотят у нас в Воротыновке строить, а уж не знаю, верить этому слуху или нет.

— А барыня на это согласна?

— Да что же она тут может поделать? Нешто ее спросит кто? Никогда с нею супруг не разговаривает. Чудной ведь у нас Григорий-то Александрович. Лицом — вылитый родитель, Александр Васильевич, а нравом — в мать, такой же угрюмый, все молчит.

— В барышнях она не угрюма была, — заметила Маланья.

— Да у нас-то она здесь на памяти такой осталась, какой сделалась после того, как барин на ней женился. Веселой ее в Воротыновке никто не помнит. А уж в последнее-то время сама знаешь, какая она стала.

— В уме начала мешаться, — подсказала Маланья.

— Ну вот, а сынок-то на первых порах тоже себя таким проявил, и, чем дальше, тем хуже. Вздумал теперь по ночам чудить, по старому дому бродить. Митяйка мой намедни сказывал: «Страх боимся, чтобы пожара не наделал. Долго ль до греха!»

Маланья вспомнила про свет, усмотренный ею сквозь щель заколоченной ставни в нижнем этаже старого дома, и про собаку, сторожившую этот дом, и спросила:

— Что же он там делает один, в доме-то?

— А Бог его знает! То в одной комнате посидит, то в другой. В первое время все больше в нижнем кабинете запирался. Бюро там отпер и все письма из него повытаскал, что еще покойной барыней туда положены были. И вот раз как-то припадок с ним там сделался. Уж так он нас тогда всех напугал, страсть! Двое суток безумствовал, никого не узнавал, бился, как в падучей. И стали мы замечать, что с этих самых пор он еще чуднее стал, все молчит, хотя ты тут что. Попа призывали его отчитывать. Но только нечистой силы в нем нет, это все говорят, а напущена на него злыми людьми порча, языка он как будто решился и, когда нужно что сказать, слов не может припомнить, потому и молчит. Да что! Ведь учили его, говорят, в Питере-то, воспитывали, как барина тоже, а теперь ни читать, ни писать не умеет, всю умственность растерял, пыталась барыня лечить его, докторов выписывала из города — ничего из того не вышло: все лекарства из окошка повыкидал, а от разговоров с ней в лес удирает. Как увидит, что она к нему идет, так сейчас и шасть за дверь, да в чем есть, без шапки, и махнет куда глаза глядят. Раз как-то он у нас таким манером целых три дня пропадал…

— А любит ли его супруга-то?

— Любит, должно. Страсть как убивается, по целым ночам напролет плачет и всячески изловчается, чтобы ему потрафить, но только все это ни к чему, никогда она от него ни ласки, ни доброго слова не слышала, да и не услышит, верно, никогда. Ну, а ты, Маланьюшка, как поживаешь? Дом-то у вас в Питере барский, говорят?

Но Маланья на все отвечала уклончиво. Живет с семейством, слава Богу, не то чтобы богата, а без нужды. Вольную им Александр Васильевич, покойник, царство ему небесное, дал. Вот за упокой его души она и ходила молиться святым угодникам, в Киево-Печерскую лавру. Давно уже дано ею это обещание — как вольную получит, так в Киев пешком сходит. А там пришла охота на родине побывать, по родным покойникам панихиду отслужить. И все от усердия — пешком. Потрудиться захотелось для Бога.