.
Мое радужное настроение теперь улетучилось и сменилось самым мрачным унынием. Я вижу, что свобода погибла; вижу, что Национальный конвент напрочь губит Францию забвением всех принципов; вижу вспыхнувшую междоусобную войну; вижу несметные армии, обрушивающиеся со всех сторон на наше несчастное отечество, но не вижу армии, способной противостоять им. Наши регулярные войска почти уничтожены, наши самые сильные батальоны насчитывают не более четырехсот человек, в славном Цвайбрюккенском полку числится всего сто пятьдесят человек, и новобранцев он не получает; все идут в волонтеры и в новые отряды. Кроме того, указ, приравнивающий волонтеров к регулярным войскам, настроил одних против других; волонтеры дезертируют и разбегаются повсюду; остановить их невозможно, а Конвент полагает, что с такими солдатами он может воевать со всей Европой! Уверяю Вас, что если такое продолжится, он скоро выйдет из этого заблуждения. В какую пропасть он низвергнул Францию!..
Моя сестра не поедет в Лилль, где власти могут испытывать беспокойство по поводу ее эмиграции. Я предпочитаю, чтобы она поселилась в какой-нибудь деревне в окрестностях Сент-Амана.
Читка этого письма вызвала страшный шум в Конвенте, и по предложению Ла Ревельера-Лепо был принят указ, предписывавший взять Филиппа Эгалите и Силлери под надзор. Марат пошел еще дальше и потребовал назначить награду за голову герцога Шартрского, распространив это предложение на всех беглых Бурбонов. Поправка Марата была отвергнута, но тем же вечером, в тот момент, когда герцог Орлеанский давал урок истории графу де Божоле, в кабинет к нему вошли и арестовали его.
На другой день после его ареста Конвент получил следующее письмо:
«Граждане коллеги! Вчера ко мне пришли два человека, один из которых назвался полицейским надзирателем, а другой — инспектором полиции; они предъявили мне приказ за подписью Паша доставить меня в мэрию, и я последовал за ними; мне был показан декрет Конвента, предписывавший арестовать семью Бурбонов. Я попросил отсрочить в отношении меня его исполнение. Будучи непоколебимо преданным Республике, испытывая уверенность в своей невиновности и желая дождаться времени, когда мое поведение будет расследовано и проверено, я не пытался бы задержать исполнение этого указа, если бы не считал, что он бросает тень на то звание, каким я облечен.
Конвент, оставив это письмо без внимания, перешел к повестке дня, и герцог Орлеанский, доставленный из мэрии в тюрьму Аббатства, был почти сразу же перевезен из тюрьмы Аббатства в Марсель.
Заточенный вначале в крепость Нотр-Дам-де-Ла-Гард вместе с графом де Божоле, герцогом де Монпансье, который был арестован через день после него, герцогиней Бурбонской, своей сестрой, и принцем де Конти, своим дядей, он спустя какое-то время был переведен в крепость Сен-Жан, где и прошла бо́льшая часть его тюремного заключения.
Герцог де Монпансье оставил чудные воспоминания об этом заключении, исполненные той нежной юношеской грусти, в которой никогда не ощущается отсутствие надежды.
Впрочем, спустя какое-то время положение узников стало менее тяжелым. Принц мог общаться со своими сыновьями, принимать пищу вместе с ними, читать газеты и получать некоторые письма; вдобавок, самые ожесточенные гонители принца ушли из жизни: сначала Марат, затем Бюзо, Барбару, Петион, в то время как Дантон и Камиль Демулен, его друзья, напротив, уцелели.
Пятнадцатого октября 1793 года газеты сообщили, что Конвент постановил начать в скором времени суд над Филиппом Эгалите. Принц играл в карты со своими сыновьями, когда эту новость передал ему тюремщик, принесший газеты.
— О, тем лучше, — сказал он, — по крайней мере, все это, так или иначе, скоро для меня кончится. Обнимите меня, дети! Сегодня прекрасный день моей жизни.
Затем он развернул газету и прочел касавшийся его обвинительный указ.
— Ну-ну! — промолвил он. — Этот указ ни на чем не основан, его замыслили великие негодяи; но не беда, зря стараются: ручаюсь, им ничего не найти против меня. Ладно, дети, не печальтесь из-за того, что я считаю хорошей новостью, и давайте продолжим игру.
Двадцать третьего октября, в пять часов утра, герцога де Монпансье разбудил отец, вошедший в его камеру в сопровождении комиссаров, которых послал за ним Конвент.
— Дорогой Монпансье, — сказал он, обнимая юного принца, — я пришел проститься с тобой: я уезжаю.
Юный принц, весь дрожа, не в силах ответить отцу ни слова, прижал его к груди, обливаясь слезами.
— Я хотел уехать, не попрощавшись с тобой, — произнес герцог, — ибо момент расставания всегда тягостен, но разве можно было противиться желанию еще раз увидеть тебя перед отъездом? Прощай, дитя мое, утешься сам, утешь брата, и оба думайте о том счастье, какое мы испытаем, увидевшись снова.
Герцог Орлеанский уехал, а два брата остались, и каждый из них пытался дать другому надежду, которую сам не имел.
Герцога сопровождал один лишь камердинер по имени Гамаш, безукоризненно преданный слуга, которого много лет спустя мы еще знавали привратником парка Монсо и который раз десять рассказывал нам подробности этой поездки принца и его смерти. В одной карете с герцогом находились три комиссара Конвента; конвоировал ее отряд жандармерии.
Двигались они медленно и по вечерам останавливались, ночуя в лучших гостиницах крупных городов; в Осере, во время обеда, комиссары отправили в Париж письмо. В этом письме они спрашивали, в какую тюрьму следует отвезти пленника.
XVIII
Подъехав к городской заставе, они обнаружили поджидавшего их человека: то был ответ на посланное ими письмо; он сел в карету и приказал кучеру ехать в Консьержери.
О прибытии принца было уже известно, и потому двор Дворца правосудия, где он вышел из кареты, был заполнен любопытными; приготовленная ему камера находилась рядом с той, которую еще недавно занимала королева; через эту камеру в наши дни входят в искупительную часовню: она примыкает к знаменитому залу Мертвых, ставшему церковью.
Камердинер попросил разрешения остаться подле своего хозяина и получил на это согласие.
— Итак, дорогой Гамаш, — обращаясь к нему, сказал принц, когда они остались одни, — вы решили не покидать меня? Я признателен вам за это и благодарю вас; надо надеяться, что мы не вечно будем в тюрьме.
На минуту принцу пришла в голову мысль написать письма детям, и прежде всего герцогу Шартрскому и дочери; однако он не решился на это, опасаясь, что письма будут вскрыты.
Ему был предоставлен защитник. Этого защитника звали Вуадель, и он имел полную свободу общаться с принцем. Подобно самому узнику, Вуадель, видимо, был уверен в оправдательном приговоре.
Шестого ноября принцу сообщили, что прибыла заказанная им корзина с вином из Аи. Он начал отведывать его, как вдруг дверь распахнулась. За ним пришли, чтобы препроводить его в Революционный трибунал.
Сообщил ему это новость тюремный надзиратель.
Принц позволил надзирателю исполнить это роковое поручение, а затем, протянув ему стакан, произнес:
— Ну-ка, приятель, доставьте мне удовольствие: отведайте этого вина и скажите мне, что вы о нем думаете.
Тюремщик не отважился взять в руки стакан.
— Ну же, — промолвил герцог, — не бойтесь. Вот если бы я просил вас выпить за мое здоровье, тогда да, это могло бы бросить на вас тень, особенно теперь. Но я же прошу вас всего лишь отведать вина и высказать мне свое мнение о нем.
Надзиратель выпил два стакана аи. Герцог Орлеанский одним глотком допил то, что оставалось в бутылке, две бутылки отложил в сторону, остальные раздал тюремщикам и отправился в трибунал.
Его появление произвело глубокое впечатление.
Излишества, изношенность, воспаленное лицо и преждевременное облысение превратили принца, к моменту его ареста, в человека, в котором крайне мало оставалось от красивого и элегантного герцога Шартрского, победителя при Уэссане. Но, странное дело, здоровый и очистительный режим, свежий морской воздух, вдыхаемый сквозь окна башни Сен-Жан, да и само вынужденное тюремное воздержание сделали из герцога Орлеанского совершенно другого человека.
Принц похудел, кожа у него посветлела, пылавшие на лице прыщи исчезли, и лишь глубокая морщина на лбу указывала на навязчивое присутствие в голове одной и той же мысли.
Добавьте к этому полное спокойствие, следствие моральной власти, которую перед лицом опасности принц снова приобрел над собой, и то царственное величие, которое несчастье придает даже тем, кто принцем не является, — и вы получите представление о том, как выглядел герцог Орлеанский, когда он предстал перед судьями.
Предъявленное ему обвинение было расплывчатым и почти надуманным. Если и существовал человек, принесший в жертву Республике все, даже собственную честь, так это был он.
— Не голосовали ли вы за смерть тирана, исходя из честолюбивого намерения наследовать ему? — спросил его Эрман.
— Нет, — ответил принц. — Я поступил так по убеждению и по совести.
Таким образом, из того, что уже отняло у него честь, теперь сделали оружие, чтобы отнять у него жизнь.
Прочие вопросы были такими:
— Знакомы ли вы с Бриссо?
— Какой пост занимал подле вас Силлери?
— Говорили ли вы депутату Пультье: «Что вы попросите у меня, когда я стану королем?»?
В ответ на бо́льшую часть этих вопросов герцог пожимал плечами.
Наконец, его спросили:
— Почему даже после установления Республики вы мирились с тем, что вас называли принцем, и с какой целью вы столь щедро раздавали деньги во время Революции?
— Те, кто называл меня принцем, — ответил герцог, — называли меня так вопреки моей воле, и у двери своей спальни я велел повесить объявление, что те, кто назовет меня так, заплатят штраф в пользу бедняков. Что же касается щедрой раздачи денег, в которой вы меня обвиняете, то я, напротив, ставлю ее себе в заслугу, ибо, посредством этой раздачи, которую я осуществлял, продав часть своих поместий, мне удалось облегчить страдания неимущих во время суровой зимы.