Последний король французов. Часть первая — страница 25 из 132

Священник воспользовался этим моментом, чтобы снова приняться за свои настояния.

— Склонись пред Господом и сознайся в своих грехах, — произнес он, обращаясь к принцу.

— Эх, — промолвил принц, — разве такое можно сделать среди этой толпы и этого шума? К тому же, мне кажется, я нуждаюсь сейчас скорее в мужестве, чем в покаянии.

— Ну хорошо, — настаивал священник, — исповедуйся хотя бы в том из своих грехах, который тяготит тебя более всего. Господь примет в расчет твои намерения и невозможность совершения полной исповеди, а я его именем отпущу тебе этот грех и все прочие.

Принц, казалось, уступил его настояниям; он наклонил голову, в течение нескольких минут что-то говорил вполголоса священнику и всего в нескольких шагах от эшафота получил прощение Господа.

Исповедь вместе с отпущением грехов продолжалась не более пяти минут. Принц легко спустился с телеги, и тогда все смогли увидеть, как элегантно он одет, причем, по своей привычке, скорее на английский лад, чем на французский.

Ему хотели помочь подняться по довольно крутым ступенькам гильотины, однако он локтями отстранил подручных палача; наконец, он вступил на помост эшафота, и палач приготовился стащить с него сапоги.

— Нет-нет, — сказал герцог, — это будет удобнее сделать потом; давайте поспешим.

Палач не заставил его долго ждать; он положил его на роковую доску, нож скользнул по пазам, и отрубленная голова принца упала, храня на лице спокойное и безмятежное выражение, как если бы действительно он не мог ни в чем себя упрекнуть или же прощение, дарованное священником, смыло всю грязь с его души.

Приговор, вынесенный несчастному герцогу Орлеанскому, был единодушным. Стал ли он по этой причине более справедливым? Мы так не считаем.

Всякой страшной эпохе нужен свой козел отпущения, своя искупительная жертва, на которую возлагают грехи всех и которую бросают в пропасть, надеясь, что после этого пропасть закроется.

Был ли герцог Орлеанский виновен во всех интригах, в каких его обвиняли? Мы смело скажем нет, ибо не мог он быть в течение шести лет главной пружиной всех бунтов и не оставить при этом никаких следов своего участия в них, будь то поджог дома Ревельона или события 5 и 6 октября, 20 июня и 10 августа. Нет, истинным фактором прогресса было общественное мнение, истинной движущей силой всех совершенных убийств было золото Питта, когда он приказывал тратить его, не давая ему в этом отчета, и ставил целью обесчестить Революцию ее собственными бесчинствами и сделать отвратительной в глазах самих революционеров.

Но почему же тогда герцог Орлеанский был ненавистен всем?

Объяснить это очень просто.

Он был ненавистен королю, поскольку короли всегда ненавидят глав династий, которые должны сменить их собственные династии.

Он был ненавистен королеве, поскольку во время своих оргий и пиршеств во всеуслышание говорил то, что другие говорили лишь шепотом.

Он был ненавистен монтаньярам, поскольку монтаньяры выказали себя неблагодарными по отношению к нему.

Он был ненавистен жирондистам, поскольку являлся монтаньяром.

Он был ненавистен аристократии, поскольку сделался частью народа.

Он был ненавистен народу, поскольку родился принцем.

Столько ненависти, по-моему, было вполне достаточно для того, чтобы очернить память человека.

XIX

Шестого апреля 1793 года герцог Шартрский прибыл в Моне. Мы видели опасности, которым он подвергался по дороге, но еще большая опасность поджидала его по прибытии.

Принц Саксен-Кобургский предложил ему вступить в службу Империи с тем же чином, какой он имел во французской армии.

Герцог Шартрский отказался.

Что было источником этого отказа, сердце или разум? Об этом шло много споров. По нашему мнению, его источником было и то, и другое.

Мы считаем, что извратило сознание герцога Орлеанского и погубило короля Луи Филиппа глубокое презрение, которое он испытывал к людям. В ту эпоху, о какой мы сейчас ведем речь, он уже научился опасаться людей, но еще не научился презирать их.

Он ответил принцу Саксен-Кобургскому, что ничего не хочет от него, кроме паспорта для Сезара Дюкре, своего адъютанта, и другого паспорта для себя.

Он получил их и, предварительно известив о своем отъезде мать, находившуюся под надзором в замке старого герцога де Пентьевра, отправился в путь под именем Корби, английского путешественника.

Он рассчитывал добраться до Швейцарии, проследовав через Льеж, Ахен и Кёльн.

Тем временем Дюмурье опубликовал в немецких и английских газетах следующее письмо:

«Узнав, что возникли определенные подозрения по поводу моих намерений, основанные на мнимой связи, якобы существующей между мною и Филиппом Орлеанским, французским принцем, известным под именем Эгалите, и желая сохранить уважение, самыми почетными свидетельствами коего меня удостаивают каждодневно, я спешу заявить, что мне неизвестно, существует ли в действительности партия Орлеанов, что у меня не было никакой связи с принцем, который считается главой этой партии или является ее вывеской, что он никогда не пользовался моим уважением и что с того времени, когда он разорвал кровные узы и нарушил все известные законы, преступным образом проголосовав за смертный приговор несчастному Людовику XVI и с жестоким бесстыдством высказав свое мнение о нем, мое презрение к нему сменилось вполне правомерным отвращением, которое вызывает у меня лишь желание увидеть его преданным суду и наказанным по всей строгости законов.

Что же касается его сыновей, то я полагаю, что они наделены добродетелями в той же степени, в какой он сам наделен пороками; они безупречно служили отечеству, находясь в рядах армии, которой я командовал, и никогда не проявляли честолюбия; я питаю большую дружбу к старшему из них, основанную на вполне заслуженном уважении, и уверен в том, что, никоим образом не стремясь взойти на трон Франции, он скорее сбежал бы на край света, чем позволил бы принудить себя к этому. Кроме того, я заявляю, что если бы вследствие преступлений его отца или жестоких действий мятежников и анархистов он оказался бы перед необходимостью выбора между добродетелями, которые он выказывал до настоящего времени, и отдающим подлостью решением воспользоваться чудовищной бедой, которая повергла в скорбь здоровую часть нации и всю Европу, и в этот момент честолюбие ослепило бы его до такой степени, что он возжелал бы корону, то я навечно возненавидел бы его и проникся бы к нему таким же презрением, какое питаю к его отцу».

Возникает вопрос, как после этого письма, опубликованного, как уже было сказано, в английских и немецких газетах, близкие отношения между герцогом Шартрским и Дюмурье продолжали существовать. Неужели есть на свете политические причины, достаточно веские для того, чтобы сын простил подобные оскорбления, нанесенные отцу?

Что касается нас, то мы этого не понимаем.

Правда, мы нисколько не понимаем и ту чуть ли не задушевность, с какой спустя годы баронессу де Фёшер принимали в замке Нёйи.

Но что можно понять, вероятно, еще меньше, так это другое письмо Дюмурье, которое мы намереваемся привести наряду с первым. Оно адресовано Шаретту и было найдено в его бумагах.

Мы воспроизведем его дословно. Из этого письма станет видно, насколько было бы правильно доверяться республиканским заявлениям Дюмурье и до чего он мог бы дойти в своем презрении к герцогу Шартрскому, вызванном его стремлением к трону.[4]

Известен ответ Шаретта.

Он был коротким, но выразительным.

К сожалению, нам кажется, что его почти невозможно процитировать.

Во временном промежутке, разделяющем два этих письма, о первом из которых, признаться честно, герцогу Шартрскому лучше было бы не знать, на наш взгляд, даже скорее, чем о втором, вернемся к принцу и последуем за ним в его странствованиях, ставших одним из самых благородных и самых достойных периодов его жизни.

Об аресте отца и двух своих братьев принц узнал, находясь во Франкфурте. Вне всякого сомнения, если бы они оставались в Париже и им грозил бы немедленный суд, герцог Шартрский не посчитался бы ни с чем, ради того чтобы приехать защищать их; и, скажем прямо, то было бы великолепное зрелище, достойное времен античности: зрелище юного триумфатора, примчавшегося из глубины изгнания защищать от палачей отца и братьев!

Но, зная, что отец и братья отправлены в Марсель, юный принц должен был полагать, напротив, что некая покровительствующая воля позаботилась о них и чья-то дружеская рука вытолкнула их из круга, начертанного смертью.

Как мы видели, он ошибся.

Герцог Шартрский продолжил путь к Базелю, увозя с собой эту новость, тяжким и мучительным бременем давившую ему на сердце.

В Базеле жил г-н де Монжуа, и герцог Шартрский намеревался обрести убежище подле этого испытанного друга, но неожиданно был узнан мадемуазель де Конде и неким капитаном Королевского шведского полка. И тогда граф де Монжуа дал ему совет добраться до Шаффхаузена, где укрылись принцесса Аделаида и г-жа де Жанлис.

В Шаффхаузене принцесса заболела, и, хотя пребывание в этом городе не было вполне безопасным, она оставалась там вместе с братом и гувернанткой вплоть до 6 мая.

Седьмого мая они отправились в Цюрих, но были узнаны почти сразу по прибытии туда и были вынуждены перебраться в Цуг.

Трое беглецов выдавали себя за ирландцев, и удавалось им это тем легче, что все трое говорили на английском языке, как на родном.

Четырнадцатого мая они наняли небольшой отдельно стоящий дом на берегу озера и поселились там. Но их спокойствие было недолгим: уже в конце месяца они были узнаны, и началась их травля, которая на сей раз оказалась настолько жестокой, что принцесса чуть было не лишилась жизни: огромный камень, брошенный в ее окно, разбил стекло и убил бы ее самое, если бы попал в нее. Герцог Шартрский выскочил из дома, держа в руке палку, которой он орудовал достаточно умело, и раскидал человек восемь напавших на него крестьян. И хотя эта вылазка закончилась благополучно, после его возвращения было решено, что для безопасности каждого из них им совершенно необходимо разлучиться. Но куда направиться? Что делать? У какого кантона просить об убежище? Ведь они оказались изгнаны из двух самых терпимых кантонов Швейцарии.