Последний король французов. Часть первая — страница 45 из 132

оминание он сохранил об этой самоотверженности?

— Обед был отвратительным! — заявил он.

Когда вышла в свет небольшая книжка, содержавшая рассказ об этом бегстве, чувство отвращения, которое она вызвала, было единодушным.

— Если ее автором является король, — высказался один из самых знаменитых критиков того времени, — она выше всякой критики; если же король тут ни при чем, она ниже ее.

Тот, кто наследовал ему, обладал не то чтобы иным воспитанием, поскольку никакого воспитания он не получил вовсе, а врожденным характером прямо противоположного свойства: он был щедр до расточительства, набожен до ханжества, благороден до рыцарственности, упрям, как все слабые натуры, которые настаивают на своем, поскольку, с трудом приняв одно решение, они не хотят испытывать досаду, принимая другое; впрочем, это был добрый государь, верный друг, всегда стремившийся к благу, но не видевший его там, где оно было; легкомысленный, пустой и забывчивый, что тем более подчеркивало единственную память, которая была ему присуща, — память сердца.

Последовательный в бессознательном представлении о монархии, которое он себе составил; убежденный в общности интересов, существующей между алтарем и троном; ярый святоша, как большая часть постаревших распутников, Карл X решил бороться с делом, которое за шестьдесят лет до этого осуществил г-н де Шуазёль: пока он имел власть в королевстве, иезуиты, изгнанные в свое время парламентами, были не только терпимы обеими палатами, но и снова получили в свои руки воспитание юношества; на глазах у всех возникали и процветали их учебные заведения: в Бийоме, Монруже, Сент-Ашёле, Сент-Анн-д’Оре, Бордо; кроме того, их миссии расползлись по всем дорогам Франции; в каждой деревне имелся свой искупительный крест, почти всегда воздвигнутый на месте какого-нибудь поваленного дерева свободы; наконец, «Miserere»,[12] эта всеобъемлющая песнь скорби, повсюду поднималась с земли Франции и печально возносилась к Небу.

Французы любят петь, но не любят вечерни; церковные песнопения кажутся им однообразными, и они предпочитают «Бога добрых людей», а не «Dies irae»,[13] «Старого солдата», а не «Kyrie eleison»;[14] в этом причина известности Беранже и популярности Дебро.

И герцог Орлеанский, с его чутким взором и прозорливым умом, понял, что, поскольку старшие Бурбоны вот-вот погубят себя, следует, дабы преуспеть, делать противоположное тому, что делали они.

Он послал своих сыновей учиться в коллеж Генриха IV и не упускал ни одного случая, чтобы если и не оказать покровительство тем, кого власть подвергала гонениям, то хотя бы выразить им свое сочувствие.

И потому памфлетисты эпохи Реставрации сполна расплачивались с ним за его оппозицию.

Послушайте Поля Луи Курье, самого независимого памфлетиста того времени:

«… Юность подрастает в нашей стране и видит, как вместе с ней подрастают принцы; я говорю "вместе с ней", отдавая себе отчет в сказанном. Наши дети, более счастливые, чем мы, познакомятся со своими принцами, воспитывающимися вместе с ними, и будут их знать. И вот уже старший сын герцога Орлеанского — я знаю это из достоверного источника и ручаюсь вам за свои слова с большей надежностью, чем если бы вам сообщили об этом все газеты, — и вот уже, повторяю, герцог Шартрский посещает коллеж в Париже. Но такое, скажете вы, вполне естественно, если он находится в том возрасте, когда полагается учиться; да, несомненно, такое естественно, однако является новшеством для лиц подобного звания. Принцев еще никогда не видели в коллежах; с тех пор как существуют коллежи и принцы, этот принц — первый, кто воспитывается таким образом и пользуется благом общественного и совместного образования; из множества нововведений, проявившихся в наши дни, это не относится к числу тех, что должны удивлять менее всего. Принц учится в коллеже, ходит в класс! У принца есть товарищи! До сих пор принцы имели только слуг, и у них никогда не было других школ, кроме школы несчастий, чьи жестокие уроки нередко оказывались потерянными. Одинокие в любом возрасте, далекие от всякой правды, не знающие жизни и людей, они рождаются и умирают в путах этикета и церемониала, не видя ничего, кроме притворства и выставленной перед ними напоказ фальши; они шагают по нашим головам и замечают нас, лишь когда случайно падают. Сегодня, осознавая ошибку, отделявшую их от нации, как если бы, используя такое сравнение, замок свода мог находиться вне его и ни на чем не держаться, они хотят видеть людей, знать то, что знают все, и не иметь более нужды в несчастьях, чтобы обучаться; запоздалое решение, которое, будь оно принято раньше, избавило бы их от стольких ошибок, а нас от стольких бед! Получая в коллеже христианское и монархическое, но, как я полагаю, и отчасти конституционалистское воспитание, герцог Шартрский вскоре узнает то, что, к великому ущербу для нас, не знали его предки; и я имею в виду не латынь, а те простые понятия общечеловеческих истин, о которых двор ничего не говорит принцам и которые удерживали бы их от ошибок за наш счет. Не бывать более драгонадам и Варфоломеевским ночам, если короли, воспитанные среди своего народа, будут говорить с народом на одном языке и улаживать отношения с ним без толмачей и посредников; не бывать тогда и Жакериям, Лигам и Баррикадам. Таким образом, юный герцог Шартрский подал пример наследникам тронов, и они, несомненно, воспользуются им. Пример удачен тем более, что он нов! Сколько изменений и потрясений в мире понадобилось для того, чтобы привести этого юношу к подобному решению. И что сказал бы великий король, король благорожденных людей, Людовик Надменный, который не мог допустить смешения своих бастардов даже со знатью королевства, настолько он опасался унизить хоть малейшую частицу своей крови! Что сказал бы этот чистейший образец монархической спеси, увидев в школе, вместе с детьми из низших сословий, одного из своих внучатых племянников, без пажей и иезуитов, посещающего занятия и оспаривающего школьные награды, то побеждающего в этом соревновании, то побежденного; никогда никоим образом не благоприятствуемого и не осыпаемого лестью, что является удивительным даже для коллежа (ибо куда только такая зараза, как ласкательство, не проникает!), но, тем не менее, вероятным, если взять в расчет, что открытость уроков делает всякую несправедливость затруднительной, что между собой ученики мало склонны к снисходительности и придают малое значение званиям, ибо еще не приучены к притворству, которое в других местах называется почтительностью, обходительностью, заботливостью и которое вызывает отвращение у правды. Здесь, напротив, все говорится прямо, все вещи называются их настоящими именами и эти имена одни и те же для всех; здесь все служит материалом для обучения, и лучшими уроками оказываются вовсе не те, что дают учителя. Нет более аббата Дюбуа, нет пестунов, нет никого, кто скажет юному принцу: "Все принадлежит вам, вы можете все”; настало время, которого вы хотели. Одним словом, общая молва утверждает, что герцога Шартрского воспитывают так же, как и всех детей его возраста; никакой исключительности, никакой почтительности, и сыновья банкиров, судей и негоциантов не имеют никакого преимущества перед ним; но вот он, выйдя из этой школы, будет иметь много преимуществ перед теми, кто не получит подобного воспитания: как вам известно, нет воспитания лучше того, что получают в общественных школах, и хуже того, что получают при дворе».

Разумеется, в ту эпоху подобная похвала не имела цены, что прекрасно понимал способный ученик г-жи де Жанлис, и именно с такими страницами в руке он опровергал хулителей, способных пагубно воздействовать на кого угодно, кроме него.

Но что прежде всего наносило ущерб герцогу Орлеанскому, так это его склонность к сутяжничеству, крючкотворству и скаредности.

Герцог Орлеанский назначил себе совет из лучших адвокатов Парижа, но в действительности он сам советовал своему совету.

Все судебные жалобы, подписанные Дюпеном, были подсказаны, а зачастую и составлены принцем.

В числе судебных процессов, затеянных принцем, был один, начатый против герцога де Бассано и в любых других обстоятельствах способный лишить популярности самое популярность. В 1815 году Маре получил от Наполеона, в качестве выплаты по долговому требованию, некоторое количество акций каналов, относившихся к владениям Орлеанов. Довод, который хотел выставить Луи Филипп, заключался в том, что императорское правительство, будучи лишь правительством де-факто, лишь незаконным правительством, не имело права распоряжаться упомянутыми акциями.

Герцог Орлеанский выиграл этот процесс в суде, но проиграл его в глазах общественного мнения.

Примерно в это же самое время разбиралось другое судебное дело, еще более серьезное. Мы сказали «более серьезное», поскольку оно слушалось в суде куда более высоком, чем прочие; в наши намерения входит поговорить о притязаниях Марии Стеллы, о которой уже было сказано несколько слов в начале этого повествования.

XXXVI

Примерно в 1825 году Мария Стелла появилась в Париже, имея на руках решение суда Фаэнцы, датированное 29 мая 1824 года и удостоверяющее, что в действительности она является дочерью графа де Жуанвиля, а не тюремщика Кьяппини.

Подобные притязания, при всей их лживости и нелепости, обеспокоили принца настолько, что на жалобы баронессы фон Штернберг, урожденной Жуанвиль, он ответил мемуаром. Этот мемуар послужил причиной того, что я впервые в качестве служащего канцелярии предстал перед лицом герцога Орлеанского.

После того как в 1823 году, по рекомендации генерала Фуа, герцог Орлеанский предоставил мне в своей канцелярии должность с окладом в тысячу двести франков, он более мной не интересовался; было вполне естественно довести спустя год этот оклад до полутора тысяч франков. Тем не менее, поскольку ничто не могло скрыться от пытливого ума герцога Орлеанского, он заметил среди докладов, которые приносили ему на подпись, доклады, переписанные новой и незнакомой рукой. Почерк показался ему красивым, разборчивым и правильным; он поинтересовался именем нового делопроизводителя, и ему сказали, что это подопечный генерала де Фуа, сын генерала Александра Дюма.