После этого г-ну Удару, начальнику нашей канцелярии, были возвращены несколько мелких писем, снабженных собственноручной припиской принца:
«Снять копии поручить Дюма».
Когда герцог Орлеанский озаботился опровержением жалоб баронессы фон Штернберг, он решил продиктовать кому-нибудь свои заметки, и следует сказать, что заметки эти были вполне оригинальными; он решил, повторяю, продиктовать кому-нибудь свои заметки, которым г-н Дюпен должен был придать более крепкую форму и превратить в незыблемую основу своей защитительной речи.
Так что принцу понадобился делопроизводитель, которому предстояло писать под его диктовку.
К нему послали меня, поскольку все знали о его особенной любви к моему почерку.
Вот так я впервые оказался перед лицом принца.
В своих взаимоотношениях с семьей и служащими герцог Орлеанский никоим образом не держался величественно, но зато невозможно было быть более улыбчивым, более приветливым, более доброжелательным; казалось, вы видите перед собой банкира-остроумца в тот день, когда ему удалась крупная финансовая сделка. Так что он очень любезно принял меня, подбадривая как голосом, так и жестами; заметив, что рука моя немного дрожит, он указал мне на стол и, прежде чем использовать меня для более серьезного дела, которому я был обязан честью пообщаться с принцем, дал мне пару писем, велев переписать их начисто и запечатать.
В герцоге Орлеанском было кое-что от преподавателя: он любил все наглядно объяснять; это означало, даже в мелочах, утверждать собственное превосходство. Поспешим добавить, что объяснял он прекрасно и к уроку почти всегда присоединял пример. Герцог Орлеанский знал если и не все, то понемногу обо всем.
В тот день он объяснил мне, как надо складывать конверты и запечатывать их.
Но если герцог Орлеанский притязал быть хорошим преподавателем, то я, со своей стороны, притязал быть превосходным учеником: достаточно неловкий в тот день, когда мне был преподан урок, я стал впоследствии несомненным докой по части конвертов, как прямоугольных, так и английских, а главное — по части их запечатывания, дела куда более трудного, чем это принято думать, и которому герцог Орлеанский, человек с повышенной требовательностью к порядку и аккуратности, придавал огромное значение.
И потому со всей смиренностью души должен признаться, что это было единственное мое достоинство, из-за которого ему было жаль расставаться со мной, когда, уже будучи королем, он получил мое прошение об отставке.
— Как?! Он уходит? Он покидает меня? — воскликнул принц. — Какая беда! Он так хорошо запечатывал конверты!..
Это стало надгробным словом в мою честь. Добавим, что более одного года мое имя оставалось в списках служащих принца и мне была предоставлена полная возможность изменить свое решение.
Имя это было вычеркнуто оттуда лишь в 1833 году, после того как я опубликовал «Галлию и Францию».
Вернемся, однако, к тому дню, когда началось мое обучение.
Итак, герцог Орлеанский, как всегда безукоризненно учтивый, начал диктовать мне свой мемуар.
Это было полное и безукоризненно логичное, даже с точки зрения какого-нибудь крючкотвора, опровержение всех утверждений баронессы фон Штернберг.
Как нетрудно понять, я рассказываю все это вовсе не для того, чтобы просто-напросто сообщить читателям о том, что мне была предоставлена честь писать под диктовку принца, а для того, чтобы рассказать им одну характерную подробность.
В ответе герцога на памфлет Марии Стеллы, среди представленных им доказательств законности своего происхождения, имелась следующая фраза:
«Даже если брать в расчет лишь то разительное сходство, какое существует между господином герцогом Орлеанским и его августейшим предком Людовиком XIV…»
В те времена я был куда менее силен в истории, чем теперь, и то обстоятельство, что господин герцог Орлеанский причислил Людовика XIV к своим предкам, невольно заставило меня живо поднять голову.
Он заметил мое удивление, и с улыбкой, сопровождавшейся легким нахмуриванием бровей, сказал мне:
— Да, господин Дюма: «моим августейшим предком Людовиком Четырнадцатым». Даже если ты происходишь от Людовика Четырнадцатого лишь по линии его незаконнорожденных детей, такое все равно, по крайней мере в моих глазах, достаточно большая честь, чтобы этого не стыдиться!
После такого ответа позволительно верить, что герцог Орлеанский не знал о том, что г-н Тьер и г-н Лаффит хотели возвести его родословную к Валуа.
За вычетом тюрьмы, с притязаниями Марии Стеллы произошло то же, что и с притязаниями Матюрена Брюно. О них поговорили какое-то время, потом перестали интересоваться ими, а затем предоставили баронессе фон Штернберг возможность кормить всех воробьев Тюильри, которые были ее единственными придворными в том одиночестве, в каком она пребывала, и еще долгое время после ее смерти, случившейся в 1845 году, населяли балкон, протянувшийся перед окнами ее квартиры на улице Риволи.
Вернемся, однако к политическим событиям, от которых нас отдалил на минуту этот взгляд, брошенный на частную жизнь герцога.
Когда Людовик XVIII скончался, Карл X, король с рыцарственной натурой, пожелал быть коронованным согласно старинным обычаям своей династии; Людовику XVIII, королю со скептической натурой, для освящения достаточно было пятисот тысяч штыков.
Карл X был коронован в Реймсе в мае 1825 года, и, полагаю, по этому случаю герцог Орлеанский получил титул королевского высочества, о котором он всегда страстно мечтал и которого тщетно домогался на протяжении всего царствования Людовика XVIII.
Почти в это же самое время герцог Орлеанский получил денежную сумму в шестнадцать миллионов франков, которая была выделена ему из эмигрантского миллиарда в качестве возмещения ущерба.
Было много криков по поводу этой повторной выплаты, ведь благодаря щедрости Людовика XVIII герцогу Орлеанскому уже были возвращены его владения, однако герцог Орлеанский отнесся к этим крикам спокойно.
Популярность Лаффита, Лафайета, генерала де Фуа, Манюэля и Поля Луи Курье оберегала его собственную популярность.
Герцог Орлеанский и правда исповедовал бережливость, доходившую до скупости; вне всякого сомнения, привычки, которые мы намерены упомянуть здесь, были свойствами, приобретенными им во времена несчастий и в дни изгнания. Скажем больше: возможно, для любого другого, кроме принца, имевшего годовой доход в шесть миллионов франков; возможно даже, и для этого принца, обремененного многочисленной семьей, такая бережливость была добродетелью; но, правильно или неправильно, мы помним, что она таковой не считалась и была одним из недостатков, в которых его упрекали враги, хотя эти упреки, какими бы резкими они ни были, никогда не могли избавить его от нее.
В доме герцога Орлеанского почти все закупки осуществлялись по заранее обусловленной цене; так велись, к примеру, закупки провизии; ведал этими закупками некто г-н Южине; ему выделяли двенадцать тысяч франков в месяц, то есть сто сорок четыре тысячи франков в год, причем в эти закупки не входила дичь, которую два раза в неделю присылали из многочисленных лесов герцога Орлеанского и излишек которой метрдотель принца сбывал Шеве.
Все соответствующие счета просматривались, помечались и утверждались герцогом Орлеанским. Как-то раз, переписывая их начисто, я обнаружил такую пометку, написанную рукой самого принца:
«Четыре су на молоко для г-жи де Доломьё».
Герцогиня Орлеанская следовала примеру мужа. Господин Удар, ее секретарь, проглядывал после нее все ее выкладки; многие из этих выкладок были написаны рукой самой Марии Амелии под счетами прачек, и, поскольку дети герцогини Орлеанской были в то время чрезвычайно юными, подробности счетов прачек неопровержимо доказывали, что, хотя и являясь принцами, полугодовалые королевские высочества испытывали естественные человеческие потребности.
И, пока герцогиня Орлеанская подсчитывала количество постиранных подгузников герцога де Монпансье и пеленок принцессы Клементины, герцог разбирался с расходами своих старших детей.
Да будет нам позволено предъявить нашим читателям небольшой образец работы, проделанной герцогом Орлеанским и попавший в мои руки 24 февраля 1848 года, в тот день, когда уже во второй раз в своей жизни я с опущенной головой и в глубокой задумчивости осматривал дворец Тюильри, захваченный народом.
Первый раз это происходило 29 июля 1830 года.
Среди брошенных на землю бумаг, порванных и испачканных, лежал этот обрывок; я узнал почерк короля и подобрал листок; на нем были написаны следующие строки:
«Март 1828 года. — Новые расценки поставок к столу принцев и детей. | ||
---|---|---|
Фр. | Сант. | |
Юные принцы и учителя. | ||
Шесть блюдец по 90 сант. | 5 | 40 |
Семь хлебцев по 20 сант. | 1 | 40 |
Принцессы Луиза и Мария и г-жа де Малле. | ||
Один суп | 1 | 50 |
Два блюдца | 1 | 80 |
Два хлебца | 40 | |
Принцесса Клементина и г-жа Анжеле. | ||
Один суп | 1 | 50 |
Одно блюдце | 90 | |
Два хлебца | 40 | |
Герцог Немурский и г-н де Ларнак, которые берут с собой еду в коллеж. | ||
Холодная говядина | 1 | 50 |
Легкие закуски | 1 | 50 |
Два блюдца | 1 | 80 |
Два хлебца | 40 | |
(Пл |