Но, миновав Новый мост, они вступили на территорию простого народа, и проявления восторга мало-помалу угасли, уступив место ледяному молчанию.
По прибытии на Гревскую площадь они оказались в обстановке восстания; при виде людей с обнаженными руками, кочевий на соломе и следов сражения, которые заботливо сохранили, вместо того чтобы устранить их, как это было сделано повсюду, никак нельзя было предположить, что в других кварталах все уже закончилось и что ради Палаты пэров, Палаты депутатов и Пале-Рояля народ сдаст свои позиции.
Нет, казалось, что народ, мрачный, озабоченный и бдительный, укрылся в Ратуше.
Герцог Орлеанский спешился; мрачный свод Ратуши зиял перед ним, словно пасть бездны; смертельно бледный, он поднялся по лестнице и вместе со своим малочисленным кортежем исчез из виду в глубине Ратуши.
Понятно, что для каменного чудовища, проглотившего его, такая пожива была лишь на один укус.
Господин де Лафайет ожидал своего августейшего посетителя, стоя на площадке парадной лестницы Ратуши.
Случай сделал меня свидетелем этого приема герцога Орлеанского: я прибыл из Суассона, куда по приказу генерала де Лафайета ездил за шестью тысячами фунтов пороха.
Обстановка была серьезной и торжественной: этот поступок, который совершил герцог Орлеанский, явившись просить одобрения у народа во дворце народа, был полным, окончательным и необратимым разрывом с монархической властью по божественному праву; это было увенчание пятнадцати лет тайных происков; это было коронование мятежа в лице принца крови.
Тем не менее подробности этого приема весьма скудны, принимая во внимание величие самого события; дело заключалось в особенности Лафайета распылять величие и торжественность обстоятельств, в которых он оказывался, пристальным вниманием к деталям.
Вначале была зачитана декларация Палаты депутатов.
Когда депутат, зачитывавший ее, дошел до слов «Суд присяжных для правонарушений со стороны печати», человек, которому предстояло издать знаменитые сентябрьские законы, наклонился к Лафайету и промолвил:
— Эта статья совершенно лишняя, дорогой генерал, поскольку, надеюсь, никаких правонарушений со стороны печати впредь не будет.
Затем, когда чтение закончилось, он положил руку на сердце и произнес в ответ:
— Как француз я оплакиваю беды, причиненные стране, и пролитую кровь; как принц я счастлив внести свой вклад в благополучие нации.
В этот момент какой-то человек в генеральском мундире пробился сквозь толпу и встал напротив принца.
То был генерал Дюбур, оказавший такое мощное влияние на ход революции, человек, о котором никто ничего не слышал до нее и о котором никому ничего не приходилось слышать после нее.
— Вы только что взяли на себя священное обязательство, монсеньор, — сказал генерал, обращаясь к принцу, — сделайте так, чтобы сдержать его, ибо… — и он протянул руку в сторону площади, заполненной вооруженными людьми, — ибо, если вы когда-нибудь забудете его, то люди, собравшиеся теперь на Гревской площади, сумеют напомнить вам о нем.
Принц вздрогнул, охваченный гневом, и взволнованным голосом произнес:
— Сударь, вы не знаете меня; я человек честный и, когда речь идет об исполнении долга, не позволяю ни подкупить меня мольбой, ни устрашить угрозой.
Затем, повернувшись к Лафайету, принц произнес вполголоса несколько слов, которые могли услышать лишь те, кто стоял рядом с ним.
Но почти в ту же самую минуту, желая отвлечь внимание от этой сцены, наделенной определенным величием, Лафайет подвел герцога Орлеанского к окну, дал ему в руки трехцветный флаг и показал его народу защищенным святым покровом национального знамени.
Площадь взорвалась аплодисментами.
Такая же самая сцена, причем в весьма похожих обстоятельствах, за сорок лет до этого разыгралась с Людовиком XVI.
Но, незапятнанная никакими бесчинствами, эта революция не имела ни своего Флесселя, ни своего Фулона, ни своего Бертье, и, в то время как первая революция менее чем за четыре года препроводила Людовика XVI от оваций к эшафоту, второй предстояло потратить восемнадцать лет на то, чтобы препроводить Луи Филиппа от триумфа к изгнанию.
Вечером того же дня одна из тех общественных карет, что зовутся каролинами, привезла из Нёйи в Пале-Рояль сестру, жену и детей королевского наместника.
Однако в тот вечер герцогу Орлеанскому предстояло выдержать в Пале-Рояле еще одну борьбу, куда более жаркую, нежели та, какую он выдержал в Ратуше. В то время как он полагал, что день этот для него уже закончился, и обнимал сестру, жену и детей, в его покои проник г-н Тьер, что, впрочем, было нетрудно в ту эпоху, и доложил ему о визите своих республиканцев.
Республиканцами г-на Тьера была вся та отважная молодежь из «Национальной газеты», которая позднее на наших глазах получила доступ к государственным делам, но, к несчастью, не привнесла в них знания, равного своей честности.
Некоторые из них, ставшие в 1850 году мучениками того самого дела, которое они защищали в 1830 году, находятся сегодня в тюрьме.
Короче, это были господа Буэнвилье, Годфруа Кавеньяк, Гинар, Тома, Бастид и Шеваллон.
Принц выглядел чрезвычайно удивленным: он не был предупрежден об этом визите и, следовательно, не имел времени подготовиться к нему.
Стороны обменялись несколькими ничего не значащими фразами, отчасти воинственными, отчасти вежливыми: то была легкая стычка, предшествовавшая серьезному сражению.
Слово взял г-н Буэнвилье.
— Завтра, принц, — промолвил он, — вы будете королем.
Герцог Орлеанский пожал плечами:
— Королем?! Сударь, что дает вам основание говорить такое?
— Путь, которым следуют ваши сторонники; давление, которое они оказывают на дела; плакаты, которые они развешивают на стенах домов; деньги, которые они раздают на улицах.
— Мне неизвестно, что делают мои сторонники, — ответил герцог, — однако я знаю, что никогда не стремился к короне и никогда не желал ее, хотя многие люди убеждают меня принять ее.
— Но вопрос не в этом, — произнес г-н Буэнвилье. — Предположим, что вы станете королем; каково ваше отношение к договорам тысяча восемьсот пятнадцатого года? Подумайте о том, что та революция, которая совершается на улицах, это не либеральная революция, а национальная; зрелище трехцветного знамени — вот что подняло народ на восстание, и двинуть Париж в сторону Рейна будет, несомненно, еще легче, чем двинуть его на Сен-Клу.
— Господа, я слишком хороший француз, слишком хороший патриот для того, чтобы быть сторонником договоров тысяча восемьсот пятнадцатого года; однако важно сохранять большую сдержанность в отношении великих держав, и существуют чувства, о которых нельзя говорить громко.
— Тогда перейдем к вопросу о пэрстве.
— О пэрстве? — повторил принц тоном человека, желающего сказать: «Выходит, мне учинили допрос?»
— Вы согласитесь, — продолжил г-н Буэнвилье, — что пэрство не имеет более корней в обществе; кодекс, отменив право майората и позволив разделять на части наследственные имения, задушил аристократию в зародыше, и принцип наследования дворянского звания изжил себя.
— Я полагаю, господа, что в вопросе о наследовании звания пэра вы ошибаетесь, — заявил герцог. — На мой взгляд, оно служит серьезной гарантией безопасности для идей, которые вы защищаете, поскольку, сделавшись в семье правом, которое сын получает от отца, вместо милости, получаемой от короля, звание пэра становится принципом независимости, который легко уничтожим в выборной палате, но оказывается более живучим в палате наследственной. Впрочем, — добавил принц, — этот вопрос подлежит изучению, и если наследственное пэрство не может существовать, то я никоим образом не буду учреждать его с издержками для себя.
— Монсеньор, — вмешался в разговор Бастид, — я думаю, что в интересах короны вы должны созвать первичные собрания.
Герцог вздрогнул, словно его ужалила змея.
— Первичные собрания! — воскликнул он. — Ну да, господа, я понимаю, что разговариваю с республиканцами.
Молодые люди поклонились: они согласились с этим наименованием, вместо того чтобы отвергнуть его.
— Неужели вы полагаете, господа, что во Франции возможна республика, — вскричал герцог, — и девяносто третий год не преподал вам достаточно жестокий урок?!
— Сударь, — промолвил Годфруа Кавеньяк, — девяносто третий год был революцией, а не республикой. К тому же, насколько я могу помнить, к событиям, происходившим с восемьдесят девятого по девяносто третий годы, независимо от того, революция это была или республика, вы были полностью причастны. Ведь вы состояли в Якобинском клубе.
— Да, но к счастью, — живо откликнулся герцог, — я не был членом Конвента.
— Это так, но ваш отец, равно как и мой, были членами Конвента и оба голосовали за смерть короля.
— Именно поэтому, господин Кавеньяк, я и сказал то, что сказал: сыну Филиппа Эгалите позволено выразить свое мнение в отношении цареубийц. Впрочем, сударь, моего отца страшно оклеветали: это был один из самых достойных людей, которых я знал в своей жизни.
— Монсеньор, — снова заговорил г-н Буэнвилье, прерывая герцога Орлеанского, вознамерившегося перечислить как достоинства своего отца, так и ложные обвинения, жертвой которых тот стал, — у нас осталось еще одно опасение.
— Какое же?
— Мы опасаемся — и у нас есть для этого причины, — мы опасаемся, что роялисты и священники заполнят все проходы к новому трону.
— О, что касается этого, будьте спокойны! Они доставили чересчур сильные неприятности моей семье; часть ложных обвинений, о которых я только что говорил, исходила от них, и нас разделяет нерушимая преграда; такое опасение было уместно в отношении старшей ветви.
Эти последние слова он произнес с такой злобой, что республиканцы в свой черед с удивлением посмотрели на него.
— Ну да, господа, — продолжил он. — Разве я высказываю сейчас неизвестную истину, подчеркивая различие убеждений и интересов, которое всегда отделяло младшую ветвь Бурбонов от старшей, династию Орлеанов от правящей династии? О, наша вражда ведет начало не со вчерашнего дня, господа, она восходит к Филиппу, брату Людовика Четырнадцатого. Так же обстоит дело и с регентом: кто его оклеветал? Священники и роялисты. Ибо рано или поздно, господа, когда вы лучше вникнете в вопросы истории и глубже докопаетесь до корней дерева, которое хотите срубить, вам станет понятно, что представлял собой регент и какие огромные услуги он оказал Франции, лишив Версаль положения политического центра и впрыснув, посредством своей финансовой системы, серебро и золото Франции в самые дальние артерии общества. О, я прошу лишь одного: если Господь призовет меня царствовать во Франции, как вы только что заявили, то пусть он дарует мне хотя бы частицу его гения!