Внизу уже стояли в ожидании узники и плотники.
Все окружили знаменитую клетку, после чего один из плотников вышел вперед и подал топор юному герцогу Шартрскому, который обрушил на нее первый удар, воскликнув:
— Во имя человеколюбия я сокрушаю эту клетку!
Плотники сделали все остальное.
Но, увы, поскольку не существует на этом свете событий, которые, какими бы радостным они ни были, не имеют для кого-нибудь своей печальной стороны, среди присутствующих нашелся человек, со слезами на глазах взиравший на то, как знаменитая клетка обращается в обломки. Герцог Шартрский обратил внимание на печаль этого человека и поинтересовался у него ее причиной.
— Монсеньор, — ответил тот, — будучи привратником аббатства, я извлекал немалую выгоду из этой клетки, показывая ее путешественникам и рассказывая им историю несчастного голландского газетчика; теперь клетка разрушена, и я разорен.
— Это правда, — промолвил герцог Шартрский, — и я должен возместить вам убытки; вот десять луидоров, любезный, и отныне, вместо того чтобы показывать путешественникам клетку, вы будете показывать им место, где она стояла.
В 1830 году герцог Шартрский, став королем Луи Филиппом I, принимал посланников города Авранша, которые, поздравляя его с восшествием на престол, напомнили ему об этом событии, произошедшем сорока двумя годами ранее.
Король вначале ответил на поздравление, сделав это с той непринужденностью, с какой ему было присуще отвечать, а затем добавил:
— Благодарю вас за напоминание о том, что я считаю одним из счастливых обстоятельств моей жизни. И в самом деле, я дал там доказательства моей любви к свободе и ненависти к деспотизму, которую внушает вид этой ужасной скалы. У меня есть картина, на которой запечатлено это событие.
Увы, государь, вы наверняка восприняли бы как лжепророка того, кто сказал бы вам после вашей ответной речи:
— Избранный народом король, ты снова откроешь этот монастырь, ты снова заполнишь эти тюремные камеры, и жалобные вздохи и стоны, которые по твоей вине будут доноситься оттуда с тысяча восемьсот тридцать третьего по тысяча восемьсот сорок восьмой годы, навсегда заглушат тот шум, какой произвел знаменитый удар топором в тысяча семьсот восемьдесят восьмом году!
И тем не менее, государь, находясь среди льстецов, которые уже тогда окружали вас, вы один сказали правду.
IV
Герцог Шартрский разрушил деревянную клетку Людовика XIV.
Народу предстояло разрушить каменную клетку Карла V.
Однажды королевская власть совершила ошибку: вместо того чтобы упрятывать в Бастилию людей, она решила упрятывать туда идеи.
Идеи, еле сдерживаемые стенами толщиной в сорок футов, взорвали крепость.
Народ вошел в образовавшуюся брешь.
Бастилию штурмовали не Тюрио, не Майяр, не Эли, не Юлен.
Ее штурмовали Пелиссон, Вольтер, Линге.
Герцог Орлеанский принимал участие во всех событиях, которые подготовили великий день 14 июля, однако его двусмысленное положение помешало ему четко обозначить свои взгляды.
Коль скоро таким людям, как Лафайет и Ламет, было неловко в их республиканских фраках, то тем более это происходило с представителем Орлеанского дома, Бурбоном, принцем крови, потомком пятого сына Людовика Святого.
Вот почему тот самый человек, который в сражении при Уэссане безбоязненно, с открытой грудью, не имея никакой другой кирасы, кроме голубой орденской ленты, подставлял себя под пушечные ядра, летевшие с семи английских кораблей, надел защитный нагрудник, перед тем как во главе сорока семи депутатов дворянства присоединиться в церкви святого Людовика к представителям третьего сословия.
Но мало того что этот нагрудник плохо обеспечивал его безопасность, он еще и затруднял ему дыхание: герцогу стало дурно, ему расстегнули жилет и увидели под ним кирасу.
Такую же изготовили для Людовика XVI накануне 10 августа, но он, при всем своем малодушии, отказался надеть ее.
Всем известна прозвучавшая по этому поводу острота Мирабо — великолепная острота, исполненная непристойности.
Единогласно избранный председателем Национального собрания в тот момент, когда речь шла о замене Байи, чьи полномочия истекали 1 июля, герцог Орлеанский отказался от председательства, рассудив, что чем больше он будет на виду, тем вероятнее ему придется принять окончательное, определенное и бесповоротное решение. Он предпочел, несчастный принц, остаться в полумраке, в котором, как ему казалось, у него будет возможность утаивать трепет своего сердца и бледность своего лица.
Вот почему Орлеанская партия никогда не стала достаточно осязаемой, чтобы действовать, хотя и была достаточно заметной, чтобы быть мишенью обвинений.
Впрочем, во многом способствовала этим обвинениям Англия. «Тратьте, тратьте, — говорил Питт, — а самое главное, не давайте мне в этом никакого отчета».
Так вот, эти деньги, эти миллионы, эти миллиарды, которые Питт приказывал тратить, предназначались не только для того, чтобы устроить во Франции революцию, но и для того, чтобы она была по душе англичанам — страшной, кровавой и зачастую постыдной. Англичанам нужно было забыть об одном и отомстить за другое.
Им нужно было забыть о революции 1648 года, эшафоте Уайтхолла и одиннадцати годах правления Кромвеля.
Им нужно было отомстить за поддержку, которую Франция оказала Америке во время Войны за независимость.
Питт был менее зол на Вашингтона, освободившего свою страну, чем на Лафайета, приехавшего в качестве добровольца освобождать страну, которая была ему чужой.
Впрочем, хотите знать, что думала г-жа де Сталь, наделенная твердостью духа, о слабодушном герцоге Орлеанском?
Мы приводим выдержку из ее сочинения:
«Ему были присущи скорее проявления недовольства, нежели замыслы, скорее робкие попытки, нежели подлинные устремления. В существование Орлеанской партии заставляла верить повсеместно утвердившаяся в головах тогдашних журналистов мысль о том, что отклонение от линии наследования трона, как это произошло в Англии, может оказаться благоприятным для установления свободы, если поставить во главе государственного устройства короля, который будет обязан ему троном, вместо короля, который будет считать себя ограбленным конституцией.
Однако герцог Орлеанский был, во всех возможных отношениях, человеком наименее годным для того, чтобы сыграть во Франции ту роль, какую сыграл Вильгельм III в Англии, и, даже оставляя в стороне то уважение, какое люди питали к Людовику XVI и должны были к нему питать, герцог Орлеанский не мог ни поддержать самого себя, ни послужить опорой кому-нибудь другому. Он обладал изяществом, благородными манерами, салонным остроумием, но его успехи в свете развили в нем лишь крайне легкомысленное отношение к нравственным устоям, и, когда революционные бури подхватили его, он оказался не только без сил, но и без сдерживающих начал. Мирабо во время нескольких бесед с ним прощупывал его моральную доблесть и в итоге убедился, что никакое политическое начинание не может иметь основой подобный характер.
Герцог Орлеанский всегда голосовал заодно с народной партией Учредительного собрания, возможно, в смутной надежде взять главный выигрыш, но это надежда так и не приобрела ясных очертаний ни в одной голове. Говорят, что он подкупал чернь. Так это или не так, но нужно не иметь никакого представления о революции, чтобы полагать, будто эти деньги, если он их раздавал, оказали на нее хоть малейшее влияние. Целиком весь народ нельзя привести в движение с помощью средств такого рода. Основная ошибка придворных всегда состояла в попытках отыскать в каких-нибудь частных обстоятельствах причину чувств, выраженных всей нацией».
Госпожа де Сталь права: великие народные мятежи происходят вследствие потребности в изменениях, которую из-за тягости своего положения испытывают нации.
Первые мятежи всегда непроизвольны, неудержимы и предопределены.
Однако в ходе этих мятежей в них берут верх частные интересы, которые всегда ведут нации дальше той цели, какую те желали достичь.
Так, захватывая в 1789 году Бастилию, парижане безусловно не желали ни тюремного заключения короля Людовика XVI, ни суда над ним, ни его казни.
Так, выкрикивая в 1830 году лозунг «Да здравствует Хартия!», парижане не желали ни падения Карла X, ни призвания герцога Орлеанского на трон.
Так, выкрикивая в 1848 году лозунг «Да здравствует реформа!», парижане не желали ни падения короля Луи Филиппа, ни установления республики.
Все, чего они хотели в 1789 году, — это конституция.
Все, чего они хотели в 1830 году, — это отмена королевских указов.
Все, чего они хотели в 1848 году, — это смена кабинета министров и избирательная реформа.
Остальное сделали частные интересы.
Это приводит нас к выводу, что поскольку Провидение может действовать лишь при помощи людских средств, то эти частные интересы являются средствами, которыми пользуется Провидение.
Однако в 1789 году события нарастают, тесня друг друга, и мы возвращаемся к ним.
Десятого июля Лафайет, человек смелых начинаний, одна часть жизни которого прошла в разжигании революций, а другая — в их подавлении, 10 июля, повторяем, Лафайет зачитал в Национальном собрании Декларацию прав человека.
Вечером 11 июля, прямо во время ужина, Неккер получил приказ покинуть Францию, положил письмо в карман, закончил трапезу и, встав из-за стола, произнес всего лишь одно слово:
— Поехали!
Двенадцатого июля Людовик XVI формирует новый кабинет министров и мятеж, еще не сознающий своей силы, еще почти не застрахованный от опасности, начинает выплескиваться на улицы.
Камиль Демулен, возможно, единственный, наряду с Петионом, республиканец, который существует тогда во Франции, является душой этого мятежа.
Пале-Рояль является его центром; Пале-Рояль первым имел свой клуб, «Социальный кружок», и свою газету, «Железные уста».