Самая сильная ячейка республиканской партии сложилась в артиллерии национальной гвардии.
Артиллерия национальной гвардии состояла из четырех батарей.
Вторая батарея, находившаяся под командованием Гинара и Годфруа Кавеньяка, и третья, находившаяся под командованием Бастида и Тома, полностью были в руках республиканской партии.
Молодой герцог Орлеанский, вступивший в качестве простого артиллериста в первую батарею, распространял в ней, равно как и в четвертой батарее, принципы не то чтобы реакционные, но нацеленные на преданность королю. И тем не менее, невзирая на присутствие принца, мы могли рассчитывать примерно на треть личного состава двух этих батарей.
Кроме того, артиллерия национальной гвардии славилась своей прекрасной выправкой и рвением, с каким она участвовала в учениях. В шесть часов утра летом и в восемь часов утра зимой во дворе Лувра, где были размещены артиллерийские орудия, устраивались усиленные маневры, и несколько раз, уже в Венсенском замке, мы соревновались в проворстве и сноровке с артиллеристами регулярных войск.
Вот почему именно с артиллерии национальной гвардии правительство прежде всего не спускало глаз.
LI
Тем временем умер Бенжамен Констан.
В последние дни его жизни о нем рассказывали нечто странное; говорили, что за его дружеское отношение правительство Июльской монархии заплатило четыреста тысяч франков. Было это правдой, или же это клевета, искавшая средство покуситься на великую и добрую славу, сделала свое дело? Действительность состоит в том, что Бенжамен Констан умер в глубочайшей нищете и в последние дни своей жизни не раз был вынужден обретать в хлебе, пренебрежительно отвергнутым накануне, пищу следующего дня.
Бенжамен Констан обладал пороком, с которым человек никогда не бывает уверен ни в своей чести, ни в своей совести, ни в своей жизни. Он был игрок.
Однако в тот день, когда слух о его смерти распространился по Парижу, произошло то же, что и в день смерти Мирабо: люди забыли все дурное. Сто тысяч человек сопровождали траурное шествие, погребальную колесницу распрягли, толпа возбужденных молодых людей принялась кричать: «В Пантеон!», и понадобилось ни больше ни меньше как вмешательство сил правопорядка, чтобы шествие снова двинулось по дороге к кладбищу, с которой его уже свернули.
Все эти события были не чем иным, как отдельными облачками, увеличивавшими тучу, которая скапливалась над Люксембургским дворцом.
Пятнадцатого декабря начались судебные прения. Уже в восемь часов утра огромная толпа заполнила зал заседаний, однако все подступы к Люксембургскому дворцу были заполнены еще сильнее, чем сама палата.
Дело в том, что народ инстинктивно понимал: в судебном процессе над бывшими министрами решалось его собственное дело. Если министры будут оправданы или приговорены к любому наказанию, отличному от смертной казни, Июльская революция окажется растоптанной, в глазах Европы, королем баррикад.
Таково было мнение г-на Могена, одного из следственных судей.
Когда ему задали вопрос, какого рода кару должны понести обвиняемые, он ответил: «Смерть!»
Должно быть, в этом слове «Смерть!» заключалось осознание важного и насущного для революции вопроса, коль скоро оно повторялось в устах стольких молодых и великодушных людей, сопровождавших его угрозами и проклятиями.
Всем известны подробности этого судебного процесса, в ходе которого крики, раздававшиеся извне, не раз заставляли трепетать судей и обвиняемых, сидевших на своих скамьях.
Процесс длился с 15 по 21 декабря, и, несмотря на принятые меры предосторожности, несмотря на развертывание сил правопорядка, толпа, собиравшаяся вокруг Люксембургского дворца, с каждым днем становилась все больше.
Приговор, в соответствии с правилами, не должен был быть вынесен в присутствии обвиняемых, так что их вывели из зала первыми и объявили им, что они будут препровождены обратно в Венсен.
Услышав это сообщение, обвиняемые переглянулись с обреченным видом. В течение всего последнего дня вокруг Люксембургского дворца беспрерывно звучала барабанная дробь и раздавались призывы к убийству.
Господин де Монталиве, министр внутренних дел, получил от короля поручение препроводить арестованных в Венсен целыми и невредимыми и выбрал полковника Ладвока́ в качестве помощника, который должен был разделить с ним эту опасную честь.
— Сударь, — сказал он ему, когда настало время действовать, — сейчас мы будем творить историю; постараемся же, чтобы она была достойна Франции!
Господин Ладвока́ принял обвиняемых из рук пристава; карета ждала их у въезда во двор Малого Люксембургского дворца.
В ту минуту, когда они появились на пороге двери, люди стали выбегать из дворца через другие выходы, крича:
— Приговор вынесен, министры приговорены к смерти!
Я был там, среди этой исступленной толпы, и все еще помню, каким взрывом радости отозвались в толпе эти страшные слова: «Приговорены к смерти!»
То был торжествующий вопль, звучавший во всем Париже и усиливавшийся с каждой минутой, подобно тому как усиливаются, повторяемые эхом, раскаты грома в какой-нибудь швейцарской долине.
Между тем карета, в которой находились арестованные, достигла улицы Мадам, где стоял в ожидании отряд из двухсот кавалеристов под командованием полковника Фавье.
В ту же минуту легкая карета помчалась галопом, и мостовые зазвенели под копытами лошадей; затем весь этот отряд устремился, словно вихрь, к внешним бульварам и скрылся из виду.
Внезапно в толпе разнесся слух, что министры были приговорены не к смерти, а всего лишь к пожизненному тюремному заключению и что по приказу короля им поспособствовали бежать.
Настроение людей мгновенно изменилось: вместо торжествующих криков послышались яростные вопли, и толпа одним неистовым броском кинулась на штыки национальных гвардейцев, охранявших Люксембургский дворец.
Тем временем, достигнув Тронной заставы, г-н де Монталиве отправил оттуда королю короткую записку:
«Государь, мы преодолели уже полпути; еще несколько опасных минут, и мы будем в Венсене, вне всякой угрозы».
Ровно в этот момент начались схватки на улице Турнон, на улице Дофина и на площади Пантеона.
Беспорядок был настолько сильный, что пэров, услышавших эти звуки, охватил страх, и они попросту разбежались: кто-то через один выход, а кто-то через другой.
В десять часов г-н Паскье вернулся в зал заседаний, где уже никого не было и стояли пустые скамьи, и при свете полупогасшей люстры зачитал приговор, вынесенный судом.
Около десяти часов прозвучал пушечный выстрел.
Он известил короля о том, что арестованные вернулись в Венсен целые и невредимые.
Но мы, не знавшие причины этого пушечного выстрела, приняли его за какой-то сигнал; тотчас же послышался крик «К оружию!», и все, кто носил артиллерийский мундир, бросились к Лувру.
На бегу мы увидели Лафайета, тщетно увещевавшего толпу.
— Друзья мои! Друзья мои! — повторял он. — Я не узнаю здесь июльских бойцов!
— Понятное дело, — ответил кто-то из толпы, — вас ведь не было с ними!
Эти слова должны были показаться бедному главнокомандующему жестокими. То была уже вторая революция, в ходе которой Лафайет видел, как рушится его популярность.
Мы окружили его; наши мундиры вызывали уважение, поскольку артиллеристы слыли республиканцами, и нам удалось вытащить его из толпы, а затем продолжить путь к Лувру.
Мы явились туда в тот момент, когда пришел приказ закрыть ворота, и еще успели пройти во двор, но позади нас ворота затворились.
Наших товарищей мы застали в сильнейшем волнении. Стоял вопрос о нанесении удара по Пале-Роялю. У нас было двадцать тысяч снарядов, и мы находились не более чем в трехстах шагах от этого дворца.
Народ пребывал в ярости, а национальная гвардия — в отчаянии; на пути в Лувр мы видели людей, бросавших свои ружья прямо на улице и ломавших свои сабли о каменные тумбы.
Так что выбрать более благоприятный момент для сокрушительного удара было невозможно, и вопрос о нем был, казалось, решен.
Однако внезапно к нам подходит какой-то артиллерист и сообщает, что из пушек вытащены осевые чеки.
Мы бросаемся к артиллерийскому парку и сдвигаем с места одну из пушек, но колесо у нее в самом деле отваливается, и пушка падает.
Сто голосов спрашивают одновременно: «Кто это сделал?»
Три или четыре голоса отвечают, что это сделано по приказу командира Барре.
Тотчас же все бросаются к нему. Он зовет на подмогу артиллеристов четвертой и первой батарей, пропитанных, как известно, орлеанистским духом; Бастид подает знак, и все артиллеристы третьей батареи оголяют сабли. Бастид и Барре готовы вступить в личную схватку. Наконец Барре уступает и говорит, что прикажет вставить чеки обратно.
И в самом деле, спустя четверть часа чеки стоят на своем месте.
После этого все с шумом возвращаются в кордегардию.
Там все толпятся вокруг стола, за которым старший сержант второй батареи составляет прокламацию; наконец прокламация составлена, какой-то артиллерист залезает на стол и начинает читать ее, как вдруг другой артиллерист, Грий де Бёзелен, выхватывает ее из его рук и разрывает.
За этим следует шумная сцена, в ходе которой стороны обмениваются вызовами и договариваются о месте поединка.
Он назначен на следующий день.
Но время для удара по Пале-Роялю упущено, и артиллерия, оказавшаяся под подозрением, видит, как на набережной, на площади Сен-Жермен-л’Осеруа, на улице Кок и на площади Карусели скапливаются три или четыре тысячи вооруженных людей, как национальных гвардейцев, так и солдат регулярной армии, которые берут Лувр в кольцо.
Артиллеристы распределяют патроны и ждут нападения.
Весь следующий день они остаются в положении пленников.
Утром 23 декабря все было почти закончено; смертный час для Июльской монархии еще не настал, и без особой борьбы, усилиями национальной гвардии, которую ее главнокомандующий возвратил на путь дисциплины, людские сборища были рассеяны.