Это убийство приписали Барбесу, что было ошибкой.
Вовсе не Барбес произвел выстрел, которым был убит лейтенант, но, тем не менее, его в этом обвинили; конечно, ему следовало назвать того, кто стрелял, однако этот человек был убит почти в ту же минуту, когда убил сам, и все выглядело бы так, будто Барбес сваливает вину за это преступление на убитого.
И он не стал называть имени убийцы.
Все знают, как провалилось восстание 12 мая, породившее новый кабинет министров.
В этот новый кабинет вошли:
маршал Сульт — председатель совета министров и министр иностранных дел,
г-н Тест — министр юстиции,
г-н Шнайдер — военный министр,
г-н Дюперре — министр военно-морского флота,
г-н Дюшатель — министр внутренних дел,
г-н Кюнен-Гриден — министр торговли,
г-н Дюфор — министр общественных работ,
г-н Вильмен — министр народного просвещения,
г-н Пасси — министр финансов.
Двое последних входили в предыдущую комбинацию состава кабинета, и, когда королю предложили их в качестве министров, он сказал о них так:
— Это враг моей семьи.
— Это мой личный враг.
Выходит, политический кризис стал настолько сильным, что, дабы покончить с ним, король решился включить в состав кабинета министров человека, которого он считал врагом своей семьи, и другого человека, которого он считал своим личным врагом.
Правда, король чрезвычайно рассчитывал на обольстительность своих манер, ибо был убежден, что, оказавшись рядом с ним, любой человек не может оставаться его врагом и, более того, любой враг, каким бы ярым он ни был, неизбежно должен превратиться в его ставленника.
Это он проделал уже со многими; это он надеялся проделать со всеми; это он и в самом деле проделал с господами Вильменом и Пасси.
Суд Палаты пэров был созван снова.
Барбес, с присущим ему мужеством и благородством, взял на себя всю ответственность за восстание.
Выслушав обвинение в убийстве лейтенанта Друэно, Барбес подал знак, что он хочет говорить.
— Я поднялся не для того, — начал он, — чтобы ответить на ваше обвинение; я не склонен отвечать ни на один из ваших вопросов. Если бы это дело не затрагивало никого, кроме меня, я даже не брал бы слова. Я взываю к вашей совести, и вам следует признать, что вы не судьи, явившиеся судить обвиняемых, а политики, пришедшие распорядиться участью своих политических врагов. Поскольку день двенадцатого мая повлек за собой большое количество арестов, у меня есть долг, который мне необходимо исполнить.
Я заявляю, что в три часа пополудни двенадцатого мая все арестованные граждане ничего не знали о задуманном нами плане напасть на ваше правительство. Они были созваны нашим комитетом, не будучи предупреждены о мотивах созыва, и полагали, что им предстоит всего лишь присутствовать на каком-то смотре; лишь когда они прибыли на место событий, куда мы позаботились доставить боеприпасы и где находилось оружие, я подал сигнал, вручил им ружья и приказал действовать. Стало быть, эти граждане были вовлечены в восстание, будучи принуждены моральным насилием следовать данному приказу. По моему мнению, эти люди невиновны.
Я думаю, что это заявление должно иметь определенное значение в ваших глазах, ибо у меня нет намерения извлечь из него какую-либо выгоду для себя. Я заявляю, что был одним из руководителей сообщества; я заявляю, что это мной был подан сигнал к сражению и это мной были подготовлены все средства для осуществления восстания; я заявляю, что принял в нем участие и сражался против ваших войск; но если я возлагаю на себя полную и безусловную ответственность за все общие действия, то мне следует одновременно отвергнуть ответственность за определенные поступки, совершенные без моих указаний, без моего приказа и без моего одобрения; я имею в виду проявления жестокости, которые осуждает мораль; среди таких проявлений жестокости я называю убийство лейтенанта Друэно, которое, как утверждается в обвинительном акте, совершенно мной, причем преднамеренно и злоумышленно.
Все это я говорю не для вас, ибо вы не склонны мне верить и вы мои враги; я говорю эти слова для того, чтобы их услышала моя страна. Я не виновен в этом убийстве и не способен на него. Если бы я убил этого офицера, то убил бы его в поединке с использованием равного оружия, насколько это возможно в уличном сражении, с разделом поля боя поровну и с тем, чтобы солнце било нам в глаза одинаково. Я не убивал, и обвинение, предъявленное мне, является клеветой, которой хотят обесчестить солдата народного дела. Я не убивал лейтенанта Друэно; вот все, что мне нужно было сказать.
Закончив свою речь, Барбес снова сел и отказался отвечать на все дальнейшие вопросы; однако в какой-то момент, подстрекаемый словами председателя суда, он прервал молчание и произнес, не вставая с места:
— Когда индеец оказывается побежден, когда жребий войны отдает его в руки врагов, он не думает защищаться и не прибегает к ненужным словам; он смиряется и позволяет снять с его головы скальп.
— Да, — произнес г-н Паскье, — обвиняемый прав, сравнивая себя с дикарем, причем с самым безжалостным из дикарей.
— Безжалостный дикарь, — возразил ему Барбес, — это не тот, кто позволяет снять со своей головы скальп, а тот, кто его скальпирует.
При такого рода защите никакого сомнения в том, что Барбес будет приговорен, не было.
И он был приговорен.
Двенадцатого июля 1839 года суд Палаты пэров вынес решение.
Бонне, Лебарзик, Дюга и Грегуар были оправданы.
Однако Барбес был приговорен к смертной казни;
Мартен Бернар — к депортации;
Миалон — к вечным каторжным работам;
Дельсад и Остен — к пятнадцати годам тюремного заключения;
Нугес и Филиппе — к шести годам тюремного заключения;
Рудиль, Гильбер и Лемьер — к пяти годам тюремного заключения;
Мартен и Лонге — к пяти годам тюрьмы;
Марескаль — к трем годам тюрьмы;
Вальш и Пьерне — к двум годам тюрьмы.
Полгода спустя настал черед второго разряда подсудимых.
Смертный приговор Барбесу произвел глубокое впечатление в Париже. 13 июля три тысячи учащихся, без оружия, молча и с непокрытой головой пришли требовать у хранителя печати отмены смертной казни за политические преступления и смягчения наказания Барбесу.
Одновременно другая колонна, состоявшая из молодежи и рабочих, направилась к Бурбонскому дворцу; однако ей повезло меньше: как только она подошла к мосту Согласия, ее атаковала и рассеяла кавалерия.
Король помиловал Барбеса; о помиловании ходатайствовали герцог Орлеанский, принцесса Клементина, Гюго и я.
Вот ходатайство Гюго; согласимся, что о помиловании вряд ли просили в стихах более трогательных и более красивых:
В честь ангела, что в Небеса унесся голубицей,
В честь чада хрупкого, тростинки крепче еле-еле,
Помилуй снова, сир, во имя девичьей гробницы,
Во имя детской колыбели!
Между тем новый важный вопрос привлек взоры всей Франции к Востоку.
Речь шла о Сирии, которую Махмуд II хотел отвоевать, а Мухаммед Али не хотел отдавать.
Мухаммед Али, лакедемонский солдат, ставший наместником Египта, провозгласил свою независимость и, как известно, захватил Сирию вплоть до Тавра.
Так что Турецкая империя рассыпалась на куски.
Мухаммед Али не только провозгласил себя независимым, как мы только что сказали, но и, с помощью Ибрагима, своего горячо любимого сына, а может быть, просто сына своей наложницы — ибо происхождение Ибрагима таинственно, как происхождение какого-нибудь принца из арабской сказки, — так вот, с помощью своего сына он разбил султанских военачальников в сражениях при Хомсе, Белене и Конье.
Паша Туниса угрожал действовать сходным образом и заявил, что не будет впредь посылать дань Порте; затем, дабы быть готовым к любому развитию событий, он преобразовал свою армию на французский лад.
Со своей стороны, восстала Сербия, и победа осталась за ней.
Молдавия и Валахия находились теперь в зависимости от царя.
Наваринское сражение отняло у Махмуда II Грецию.
В 1830 году мы оккупировали Алжир.
Турецкая империя являлась теперь лишь своего рода показным фасадом, сквозь бреши в котором можно было с Дарданелл увидеть русских, а из Одессы — египтян.
Махмуд II бился изо всех сил, задыхаясь между русскими, которые защищали его, и Ибрагимом-пашой, который нападал на него.
Затем, словно у тех императоров Древнего Рима, которых делало безумными их всемогущество, у султана началось помутнение разума и его стали донимать предзнаменования и пророчества.
И было от чего сойти с ума повелителю, поставленному, как он, между плачевным прошлым и еще более плачевным будущим и даже не имевшему больше у себя под подушкой ключей от собственной столицы, которые по Ункяр-Искелисийскому договору были отданы России.
Это то, что касается помутнения разума.
Но мы упомянули еще и предзнаменования.
Они были зловещими.
Однажды, когда он проезжал по новому мосту, незадолго до этого построенному в Галате по его приказу, некий дервиш по прозвищу Длинноволосый шейх, пользовавшийся огромной славой вследствие своей святости, бросился к нему и, схватив его лошадь под уздцы, крикнул ему:
— Остановись, нечестивый султан!
Какое-то время спустя, а точнее, в январе 1839 года, в том самом здании, где происходили заседания государственного дивана, вспыхнул пожар; это здание, которое называют Порта, считалось почти священным, и страх, который вызвало у Махмуда II данное происшествие, усилился еще и тем фактом, что в огне погиб его портрет, а это определенно являлось зловещим предзнаменованием.
В конце концов сам ход событий подтвердил страхи султана, приведя Ибрагима к подножию Тавра.
Так неужели мы должны были покинуть нашего старого друга Мухаммеда Али, того, кто собрал жатву цивилизации, посеянной нами на берегах Нила во время Египетского похода, ради Махмуда II, новоявленного союзника России? Неужели мы должны были отказаться от нашего влияния в Египте, чтобы позволить Англии занять наше место в Александрии, Каире и Суэце?