– Конечно. Захар Борисович наклонился к моему уху:
– Ренард был скопцом. Евнухом.
Признаюсь, это заявление меня поразило как громом.
– Как так?
– Зиновьев… врач – вы же помните его? Осматривал тело Ренарда. Он был оскоплен много лет назад.
– Но как? Вы же сами… Разве он не изнасиловал девушку в своей деревне, прежде чем ее убить? Захар Борисович молча пропустил пожилых дам, неистово обмахивавшихся веерами. Прозвенел первый звонок, и зрители начали пробираться ко входам в зал.
– Там, в деревне, где родился и жил Ренард, я встретился с его отцом. Помните? Я тогда сообщил, что он не рассказал мне ничего. Отмолчался. Но вот интересная подробность. Знаете, кто его отец?
– Кто?
– Конюх при местном коннозаводе.
– А конюхи холостят жеребцов, – произнес я задумчиво.
– Именно. Чтобы исправить им буйный характер. – И вы думаете?..
– Я ничего точно тут не знаю. Но вы, с вашей профессиональной фантазией, Владимир Алексеевич, можете предположить. Я кивнул.
– Он наказал сына. Старшего брата отдали полиции. А младшего отец сам наказал. Жестоко.
– Может быть, – пожал плечами сыщик. – Других объяснений у меня нет. В любом случае если это так, то отец просчитался. Все-таки человек – не лошадь. Ренард не успокоился, а стал только злее. Он сбежал из дома и подался в Москву – в ученики портного. А дальше вы и сами знаете.
– Да, – подтвердил я. – Но если Ренард был скопцом, то что он делал среди «сестер»? И почему сказал, будто Юра отбил у него Краузе?
– Интересно, – кивнул Архипов. – И, кстати, мы провели обыск на квартире Ренарда и в его ателье. Никаких фотографий найдено не было. Ни одной. А теперь посмотрите вооон туда. – Он указал бутербродом на вход в ложу. – Видите этого молодого человека с усиками? – Да.
– Это Алексей Краузе собственной персоной. Он – заядлый театрал. Ничего удивительного, что Краузе сегодня здесь, конечно. Узнаете третьего человека с вашей фотографии? Обычно он ходит в форме, но сегодня одет штатским.
Но разглядеть Краузе я не успел: он повернулся ко мне спиной, пропуская мужчину в генеральском мундире, а потом и его самого заслонили другие люди, спешившие занять свои места, потому что в этот момент прозвенел второй звонок. Я тоже решил пройти на свое место и попрощался с Архиповым.
Пьеса мне не понравилась. Станиславский был совершенно прав: уж на что Антон Павлович был мастер писать драмы без сюжета, но тут он превзошел сам себя. Публика, конечно, вела себя цивилизованно, но было ясно – большинство скучало. Это не «Чайка», которая имела громадный успех как среди зрителей, так и среди критиков. Конечно, Савицкая была хороша, Книппер-Чехова хороша, Маша Андреева – не хороша, а прекрасна. Константин Сергеевич показался мне староват для роли Вершинина – понятно, что его герой был уже далеко не мальчик, но седые волосы, усы, подкрученные кверху, и артиллерийский мундир совершенно не сочетались с интеллигентскими очками, которые Станиславский то ли забыл снять перед выходом на сцену, то ли оставил в надежде, что публика не заметит этого диссонанса. Оттого его Вершинин был похож скорей на стареющего ловеласа, чем на зрелого мужчину, обретшего свою последнюю и несчастную любовь. Мейерхольд, как мне показалось, тоже утрировал своего Тузенбаха, балансируя между восторженностью и цинизмом.
Но особенно меня поразили платья главных героинь – я так долго общался с Ламановой, насмотрелся в ее ателье таких великолепных моделей, что мне казалось, женские костюмы будут вроде тех, что я видел в модных парижских журналах. Каково же было мое разочарование – платья выглядели совершенно обычными, тусклыми, ординарными. Разве что сидели хорошо – нигде не морщили. Да у половины дам, пришедших на премьеру, туалеты выглядели в сто раз лучше и богаче, чем у актрис на сцене! А ведь и те и другие платья были из мастерской Ламановой!
На третий акт я не пошел. Мне уже достаточно было и вида постепенно зарастающей разным бытовым хламом сцены, и разваливающегося сюжета, а главное – самой истории трех молодых женщин, которым было достаточно дойти до вокзала, купить билеты на ближайший пассажирский поезд и на следующее утро прибыть в ту самую Москву, о которой они так страстно и так безнадежно мечтали, черт побери!
Я сел за столик в буфете и заказал бутылку пива.
– Владимир Алексеевич? Вы позволите? – раздался приятный мужской голос за моей спиной.
Я обернулся. Там стоял барон Алексей Краузе.
– Прошу, – указал я на соседний стул.
Краузе сел. Теперь, вблизи, я мог совершенно отчетливо видеть, что его лицо совершенно совпадает с тем, на фотографии. Это действительно он сидел рядом с Юрой, обнимая юношу за плечи. На фотографии он улыбался. А здесь, напротив меня, был, наоборот, сдержан и, кажется, грустен.
– Простите, что побеспокоил вас, – сказал молодой барон. – Но мне нужно поговорить. – Да, понимаю, – кивнул я.
– Видите ли, – продолжил Краузе, – так получилось… Так получилось, что наши с вами истории неожиданно пересеклись. Не спрашивайте, откуда я знаю подробности – близость к генерал-губернатору, к Сергею Александровичу…
Он вдруг замолчал и пристально посмотрел на меня.
– Вы улыбнулись? – спросил Краузе строго. – Почему? Превратно поняли мою фразу?
– Нет, – ответил я спокойно, глядя ему прямо в глаза. – Я не улыбался. Все, что вы говорите, и все, как вы это говорите, только ваше дело. Я просто вас слушаю.
– А не все ли равно? – задумчиво спросил Краузе. – Ведь вам все наверняка известно. Что же! Пусть. Но это не ваше дело, господин репортер! Каждый человек имеет право на свою частную жизнь. Не правда ли? – Имеет, – подтвердил я. Краузе промолчал, а потом продолжил:
– Вы видели Ренарда в его последние минуты? Вы говорили с ним?
– Да.
– Он рассказывал что-то обо мне?
– Да, рассказывал.
– Что?
– Это не важно, – ответил я. – Видите ли, я не собираюсь делать из всех прошедших событий газетный репортаж. И не собираюсь помещать их в книгу. Поясню: я связан словом, который дал одной женщине, случайно впутанной в события. И все, что рассказал мне Ренард, перед тем как его застрелили, останется во мне.
– А фотография? – спросил Краузе. – Перед смертью Ренард принес мне фотографии и сказал, что у вас есть одна копия. Что вы собираетесь сделать с ней?
– Оставлю ее у себя. На память. В личном архиве.
– Но вы можете меня шантажировать ею, – сказал Краузе холодно, только верхняя губа под ухоженными короткими усами слегка поднялась как бы в оскале.
– Я не занимаюсь шантажом, как Ренард. – Таков был мой твердый ответ.
Барон пожал плечами.
– Мне ничего не остается, как положиться на вашу порядочность. Прощайте. Он встал.
– Прощайте, – ответил я и налил в стакан пива из бутылки. Краузе заколебался на месте, как бы желая уйти, но вместо этого снова быстро сел на стул.
– Гиляровский, – сказал он вдруг просительно. – Вы были там, у Юры. Вы видели его лицо! Скажите мне – он страдал? В его чертах был ужас?
Я отпил из стакана и вытер с усов пену.
– Нет, – ответил я, ставя стакан на скатерть. – Лицо у него было хорошее. Он не почувствовал удара. Он был спокоен.
– Да? – кивнул Краузе. – Я так и думал. Наши отношения длились полгода. Юра – необыкновенный юноша. В нем не было настоящего поэтического таланта. Но был талант любви.
Я демонстративно посмотрел вбок. Краузе заметил, облокотился на спинку стула и закинул ногу за ногу.
– Послушайте, Владимир Алексеевич, – сказал он, забавно прищурясь. – Вы бы могли полюбить грязную вонючую медведицу из какой-нибудь ярославской чащобы? – Нет, – ответил я, немного ошарашенный.
– А медведь ее любит. Вы не могли бы полюбить горбушу, а тем не менее самец горбуши ее полюбить может. Краб любит крабиху, несмотря на то, что у нее клешни и глаза как бусинки. Мы – такие же. Мы – существа другого вида. Понимаете?
– С виду так вы не сильно-то отличаетесь от остальных людей, – возразил я.
– Это внешнее, – покачал головой Краузе. – Да, мы почти такие же. Мы собирались компанией – я, Иван Ковалевский и Ренард. И развлекались – как все мужчины. Только Ренард через Аркадия Брома приводил к нам не женщин, а юношей-проституток. Проституток, Владимир Алексеевич. Да пол-Москвы пользуется проститутками, разве не так?
– Не все, – заметил я.
– И вот однажды он по ошибке привел нам вместо проститутки молодого поэта. Юру. Пьяного и трогательного. Сам Ренард никогда не участвовал в наших развлечениях. Он был сумасшедший. Но был полезен как организатор. В тот день Юра, сообразив, куда попал, чуть не сошел с ума. Особенно когда Ковалевский попытался… Да черт с ним! Я увел Юру в другую комнату, дал ему хереса и просто стал с ним разговаривать.
Мы сидели всю ночь и разговаривали, как два друга. Просто разговаривали. Я не знаю, что стало причиной – мое доброе к нему отношение, а может быть, и то, что в душе Юра всегда боялся, что он не такой, как все… что он – такой, как я… Но на рассвете мы стали любовниками. Я считал, что все это – так, романтическая чепуха, что завтра же я забуду этого мальчика, что он – только эпизод в моей скучной жизни… Но оказалось, я ошибался. Через неделю я послал к нему Брома с запиской.
– Слово «сестры» и три маски? – спросил я.
– Да.
– Почему «сестры»?
– Да, – усмехнулся Краузе, – уместный вопрос, особенно здесь и сейчас. Но никакого отношения к этой премьере наши «сестры» не имели. Речь шла о Мойрах – трех сестрах, дочерях ночи. Ковалевский был Лахесис, я – Клото, а Ренард…
– Атропос, – вспомнил я. – Та, которая перерезала нить человеческой жизни ножницами. Ведь Ренард был портным.
– Да, Атропос – это Ренард. Он сам так захотел, – кивнул Краузе. – Это он убил Юру? – Да, – сказал я. – Это он убил Юру.
– Ах, Юра! – вздохнул барон. – С ним умерла моя молодость. Он был необыкновенным. Я предлагал ему подарки, деньги, чтобы он не жил в нищете… я предлагал снять для него хорошую квартиру…