Последний, кто знал змеиную молвь — страница 3 из 67

уж не натыкался на парочку и не прогонял бурого соперника взашей.

Медведь стал захаживать к нам в гости, и всегда в то время, когда отец горбатился в поле. Это был очень ласковый зверюга — моя сестра Сальме, она на пять лет старше меня, помнит его и рассказывала мне, что медведь всегда приносил ей меду. Как и все медведи в те времена, этот тоже умел немножко говорить, медведи ведь самое сообразительное зверье, не считая, разумеется, змей — собратьев человека. Медведи, правда, много не говорили, и разговор их бывал глуповат, впрочем, что уж такого умного должен говорить ухажер? А повседневные дела им вполне удавалось улаживать.

Теперь, разумеется, все изменилось. Несколько раз, когда я ходил к роднику за водой, мне попадались медведи, и я приветствовал их словом-другим. Они пялятся на меня с дурацким видом и бросаются в кусты, только ветки трещат. Весь культурный слой, накопленный за долгие столетия общения с людьми и змеями, за короткий срок облупился, и медведи превратились в обычное зверье. Так же получилось и с нами. Кто еще, кроме меня, знает заветную змеиную молвь? Мир приходит в упадок, и даже родниковая вода теперь отдает горечью.

Ну да ладно. В те времена, во времена моего детства, медведи еще способны были обмениваться мыслями с людьми. Мы, правда, никогда не были друзьями, мы никогда не считали медведей ровней себе. В конце концов, это же мы отесывали медведей и за уши вытягивали их из первобытной дикости. В своем роде они были учениками людей, отсюда и наше превосходство. К тому же надо учесть и медвежью похотливость и непонятную тягу к ним наших женщин. Так что всякий мужик смотрел на медведей с легким подозрением: уж не путается ли эта похотливая косматая туша с моей женой… Что-то больно уж часто обнаруживается в постели медвежья шерсть.

Но с моим отцом случилось много хуже: он наткнулся в постели не просто на медвежью шерсть, но на целого медведя. В общем-то, ничего страшного, достаточно было хорошенько шипнуть на него, и застигнутый на месте косолапый, прижав уши, припустил бы в лес. Но отец стал забывать заветные змеиные заклятья, ведь в деревне в них надобности не было, к тому же он не придавал им особого значения, считал, что серп и ручной жёрнов ему куда нужнее. Поэтому, застав в своей постели медведя, он забормотал что-то по-немецки, медведь от непонятных слов пришел в замешательство и, взбудораженный тем, что его застигли врасплох, откусил отцу голову.

Естественно, он тотчас пожалел об этом, ведь медведи, в сущности, звери не кровожадные, в отличие, скажем, от волков, которые и впрямь лишь под воздействием заветных змеиных заклятий служат человеку, позволяют ездить верхом на себе и доить. Вообще-то волки довольно опасные домашние животные, но поскольку ни у кого в лесу нет молока вкуснее, люди мирятся с опасностью, тем более что змеиные заклятья превращают волков в кроткие безобидные создания вроде синичек. Но медведь все-таки существо разумное. Косолапый, что прикончил отца, пришел в отчаяние и, поскольку преступление было совершено в приступе похоти, тут же в наказание себе откусил свои причиндалы.

Затем мать и оскопленный медведь сожгли тело отца, и медведь, заверив маму, что больше они никогда не встретятся, убежал в лесную чащу. Такой исход дела, похоже, вполне устроил мать, как уже сказано, она чувствовала за собой страшную вину, и ее любовь к медведю испарилась в одночасье. На всю оставшуюся жизнь она невзлюбила медведей, тотчас шипела, заметив их, и тем самым заставляла исчезнуть со своей дороги. Эта ее неприязнь повлекла за собой впоследствии массу передряг и ссор в нашей семье, но об этом я расскажу потом, сейчас не время.

После смерти отца мать не видела никаких причин оставаться в деревне, она приладила себе на закорки меня, взяла за руку мою сестру и отправилась обратно в лес. Ее брат, мой дядя Вотеле, по-прежнему жил в лесу, он взял нас под опеку, помог соорудить хижину и подарил двух молодых волчиц, чтобы у нас всегда имелось свежее молоко. Мама, хотя и сраженная смертью отца, вздохнула с облегчением, ведь ей никогда не нравилось жить в деревне. Хорошо она чувствовала себя именно здесь и ничуть не переживала из-за того, что не живет подобно железным людям или что в ее хозяйстве нет ни одного серпа. В мамином доме никогда больше хлеба не ели, зато не переводилась в огромных количествах лосятина и козлятина.

Мне еще и года не исполнилось, когда мы вернулись в лес. Поэтому о деревенских обычаях и жизни я не знал ничего, поскольку вырос в лесу, и это мой единственный дом. У нас была замечательная хижина в лесной чаще, где я жил вместе с мамой и сестрой, там же поблизости находилась пещера дяди Вотеле. В те времена лес еще не совсем опустел, и если походить по лесу, можно было наверняка встретить и других людей: старух, доивших волков на пороге своих хижин, длиннобородых стариков, беседовавших с толстенными гадюками.

Молодые встречались реже, и становилось их все меньше, так что всё чаще попадались заброшенные жилища. Они зарастали подлеском, кругом шастали беспризорные волки, и старики говорили, что порядка больше нет никакого и жизнь идет наперекосяк. Особенно огорчало их, что перестали нарождаться дети, и это правда — да и у кого они могли родиться, если все, кто помоложе, перебрались в деревню? Мне тоже хотелось поглядеть на деревню, я выглядывал с опушки леса, не решаясь приблизиться. Всё там было иначе и, по-моему, не чета нашей жизни. Было много солнца и света, избы под открытым небом казались мне куда красивее нашей хижины, наполовину скрытой ельником, и возле каждой избы — полно ребятни.

Это вызывало у меня особую зависть, ведь играть мне было почти не с кем. Сестра Сальме как-то не очень обращала на меня внимание — она была на пять лет старше, к тому же девчонка, она занималась своими делами. К счастью, имелся Пяртель, с ним-то мы и носились по лесу. Да еще Хийе, дочка Тамбета, но она была еще слишком мала — еле ковыляла вокруг своей хижины, то и дело шлепаясь на землю. Так что играть с ней пока не получалось. К тому же мне не нравилось ходить к Тамбету — хотя я был еще маленький и глупый, но, тем не менее, понимал, что Тамбет меня не жалует. Вечно он ворчал и фыркал, когда мы с Пяртелем, набрав ягод, возвращались из лесу, и я от чистого сердца угощал земляникой играющую в траве Хийе. Тамбет кричал:

— Хийе, поди сюда! Нам от деревенских ничего не надо!

Он никак не мог простить нашей семье, что в свое время мы покинули лес, и упрямо считал нас с Сальме гостями. В священной роще он всегда пялился на нас с явной неприязнью, словно укоряя в том, что пропахшие деревней, испорченные существа вроде нас вообще осмеливаются появляться в таком сокровенном месте. Меня в эту священную рощу, по правде говоря, нисколько не тянуло, мне совсем не нравилось, как вещий Юльгас окроплял священные деревья заячьей кровью. Зайцы такие славные, и в моей голове не укладывалось, как можно убить зайца только затем, чтобы полить его кровью корни деревьев. Я боялся Юльгаса, хотя на вид он был ничуть не страшный, вполне добродушный дед, и с детьми ласковый. Иногда он навещал нас, рассказывал про всяких духов-хранителей, говорил, что к ним следует относиться с величайшим почтением, особенно детям. Прежде чем умыться родниковой водой, надо принести жертву водяному, а набрав ведро воды — еще одну. Если же захочется искупаться в речке, то, чтобы водяной не утопил тебя, надо принести даже не одну жертву.

— А какие жертвы надо приносить? — спросил я, и вещий Юльгас объяснил с ласковой улыбкой, что лучше всего взять лягушку, живьем рассечь ее вдоль и бросить в родник или речку. Тогда водяной останется доволен.

— Отчего эти духи-хранители такие злыдни? — испугался я. Замучить лягушку казалось мне отвратительным. — Отчего они такие жадные до крови?

— Как ты можешь говорить подобные глупости, духи-хранители вовсе не злыдни. Они просто оберегают водоемы и деревья, и мы должны исполнять их веления, делать им приятное, таков обычай испокон веку.

Он потрепал меня по щеке и велел непременно приходить в рощу, «потому как тех, кто в рощу не ходит, псы, что стерегут священную рощу, порвут в клочья», и ушел. А я остался в плену страхов и сомнений, я никак не мог разрезать живую лягушку, и потому купался очень редко и у самого берега, чтобы успеть выскочить из воды, прежде чем кровожадный водяной, не получивший лягушачьей тушки, схватит меня. Оказываясь в священной роще, я с каждым разом чувствовал себя все неуютнее. Я озирался по сторонам, выглядывая этих жутких псов, охраняющих рощу, которые, по словам Юльгаса, живут там и сторожат, но встречал лишь неодобрительный взгляд Тамбета. Он наверняка был недоволен тем, что какой-то «деревенский» околачивается в священной роще, вместо того чтобы внимать заклинаниям хийетарка.

Впрочем, то, что меня считают деревенским, меня не задевало; как я уже сказал, деревня мне нравилась. И я все старался выведать у мамы, почему мы там больше не живем и нельзя ли вернуться обратно, если не насовсем, то хотя бы на немножко, поглядеть. Мама, конечно, возражала, и все пыталась мне втолковать, как хорошо в лесу и какая тоска смертная жить в деревне.

— Они там питаются хлебом да ячменной похлебкой, — говорила она, очевидно, желая ужаснуть меня, но поскольку я не помнил вкуса ни того, ни другого, то упоминание о них не вызывало у меня никакого отвращения. Напротив, названия неведомых мне яств звучали так маняще, что хотелось попробовать их. Я маме так и заявил:

— Хочу хлеба и ячменной похлебки!

— Ах, да ты не знаешь, какая это гадость. У нас же столько прекрасного мяса нажарено! Иди, поешь! Поверь мне, сынок, это в сто раз лучше.

Я не верил. Мясо я ел каждый день, еда как еда, в ней нет ничего таинственного.

— Хочу хлеба и ячменной похлебки! — канючил я.

— Лемет, прекрати этот дурацкий разговор! Ты и сам не знаешь, что говоришь. Не нужен тебе никакой хлеб. Ты только воображаешь, будто хочешь, а на деле тут же выплюнешь его. Хлеб — он как сухой мох, проглотить невозможно. Лучше погляди, я тут совиных яичек припасла!