Итак, я остался в деревне. Вместе с другими деревенскими ходил в поле жать рожь, помогал молотить ее, веять, молоть. Этот неимоверный труд, на который люди готовы ради того только, чтобы по примеру иноземцев давиться хлебом, который на мой вкус был вроде древесной коры, вызывал во мне прямо-таки почтение.
Изредка я все же позволял себе и настоящую пищу, ловил на лугу с помощью змеиных заклятий зайца, относил домой и запекал. Ел зайца с Магдаленой и Йоханнесом, который все еще не мог смириться, что в его доме живет нехристь язычник, и глядел на меня исподлобья, напоминая в такие минуты покойного Тамбета. Зайца он тем не менее уплетал, не в силах устоять перед вкуснейшим мясом.
Когда он жадно обсасывал заячьи косточки, я пытался убедить старика признать, что куда умнее было бы утопить хлеб в болоте и что ни день вкушать бесподобное жаркое. Йоханнес возражал мне, а у самого борода от жира блестит, что именно хлеб — основная пища человека, ибо так велит Бог и во всем продвинутом мире люди в поте лица своего добывают хлеб насущный. К тому же есть хлеб куда изысканнее, мясо-то и звери едят, тогда как жать рожь и размалывать зерна с помощью ручного жернова не умеет ни одна тварь. Так-то оно так, да только ни один волк или медведь не стал бы тратить время на подобные чудачества. А когда Йоханнес важно заявил, что именно употребление хлеба отличает нас от четвероногих, я сказал, что в другой раз, когда я снова добуду зайца, он может сосать лапу или жевать свой хлеб, мяса он больше не получит. На это Йоханнес злобно глянул на меня и принялся торопливо обсасывать косточку, словно испугался, что я немедленно исполню свою угрозу.
Деревенские редко ели мясо, ведь они ставили на живность странные ловушки, куда мог попасть лишь больной и совсем уж дурной зверь, или стреляли из луков, редко когда попадая в цель. Мои успехи в добыче зайцев вызывали изумление, но никто не желал понять, что помогают мне обычные расхожие змеиные заклятья. Все относили мои трофеи на счет какого-то колдовства. Магдалена очень гордилась мною, ходила по деревне и рассказывала, что я на всё способен, преувеличивала страшно и выставляла меня каким-то хийетарком, который с помощью заветных заклятий способен разгонять тучи и вызывать грозу. Я объяснял ей, что никакой я не хийетарк, и даже будь им, то все равно не мог бы разгонять тучи, потому что это просто невозможно. Говорил, что хийетарк обыкновенный обманщик, вытворяющий под священными липами всякие фокусы, такой же жулик, как эти монахи, что обучили Йоханнеса и деревенских всяким глупостям. Я добавил, что одного хийетарка я уже почти уполовинил, и попадись мне еще один такой деятель, то зарублю и его. Магдалена улыбалась — ей нравилась моя необузданность. Но, разгуливая по деревне, она по-прежнему называла меня хийетарком. Это слово, значения которого никто из деревенских больше не знал, пробуждало в них какие-то смутные воспоминания о былых временах, от которых мороз по коже, — так говорила мне Магдалена. Меня очень огорчало, что вместо всего того хорошего и прекрасного, что было когда-то, в память людей врезался образ именно хийетарка; почему бы им не помнить заветные змеиные заклятья и Лягву Полярную? Но нет, один только хийетарк и застрял в их памяти!
В довершение всего толстяк Нигуль как-то спросил меня в поле, правда ли, что я в своей роще приносил в жертву Сатане молодых девушек. Я врезал ему в рожу, так что кровь хлынула у него носом, — слишком больно напомнил он мне про Хийе и те дни, когда я был еще счастлив.
Что и говорить, пусть Магдалена и принадлежала мне, я не чувствовал себя в деревне счастливым. Наши ночи были прекрасны, но дни угнетали. И хотя я держался от деревенских как можно дальше, полностью избегать их мне не удавалось. Вечно кто-нибудь путался под ногами и своей дурацкой болтовней доводил меня до белого каления.
Единственное, что интересовало меня в деревне, кроме Магдалены, это ее ребенок. Я не мог дождаться его появления на свет. Мне и вправду казалось, что я стану отцом, пусть этот дитенок, которого ждала Магдалена, и зачат не мной. Но он должен был стать моим учеником, и это было не менее важно.
Наступила зима, живот Магдалены вырос настолько, что можно было подумать, будто у нее под рубашкой затаился медвежонок. Когда она шла по деревне, ее провожали восхищенные взгляды; многие бабы подходили к ней и прикладывались ухом к ее животу, словно надеясь услышать там немецкую речь и лязг кольчуги. И вправду казалось, будто деревенские представляют, что сын рыцаря выскочит из чрева матери верхом на коне и в шлеме с белыми перьями. Суеверие людей не имело пределов, да и сама Магдалена была твердо уверена, что у нее родится сын, тогда как я, напротив, чтобы досадить ей, ждал девочку, — хотелось показать Магдалене, насколько ошибочна и глупа ее вера. В то же время в глубине души я надеялся, что родится мальчик, мне казалось, что его будет легче учить; я воображал себя дядей Вотеле, а сына Магдалены собой. Мне не терпелось увидеть этого ребенка, единственного человека в деревне, пока еще неиспорченного и чистого, который понятия не имеет об одуряющей болтовне иноземцев и дурацких обычаях деревенских. Ему предстояло стать человеком, моим учеником, моим другом, моим сыном, с кем я смогу говорить на змеиной молви.
Весной он родился — естественно, мальчик. По воле случая дурацкое суеверие Магдалены получило подтверждение. Это меня не беспокоило. Я склонился над новорожденным и нежно коснулся его лица. Он открыл ротик и высунул крохотный язычок, и я к своей великой радости увидел, что язычок гибкий и подвижный, именно такой, какой нужен для произнесения змеиных заклятий.
Я шипнул ему несколько слов. Малыш посмотрел на меня большими глазами, взгляд был серьезный и внимательный.
31
Понятно, что я не мог тотчас приступить к обучению змеиной молви. Я с таким нетерпением ожидал рождения ребенка, что не подумал даже, сколько на деле уйдет времени, прежде чем малыш сможет начать учиться. Мне пришлось ждать больше года! Единственное, что я смог сделать сразу, это объяснить Магдалене, что нельзя хлебом и кашей лишить язык ребенка чувствительности. На первых порах он, естественно, должен питаться материнским молоком, но затем я намеревался сам заботиться о питании ребенка. Магдалена согласилась со мной.
Имени у малыша еще не было. Магдалена хотела назвать его Иисусом, но Йоханнес утверждал, что монахи не дадут на это согласия, поскольку Иисус может быть на свете только один. В конце концов малыша нарекли Томасом, вроде тоже подходящее для сына рыцаря христианское имя. Я, понятное дело, в церковь с ними не пошел, на мой взгляд, имя человек получает в тот миг, когда его впервые называют так, и никакие долгие шутовские обряды тут не нужны. Но поскольку крещение было для Магдалены и ее отца настолько важное событие, то я не стал ничего говорить. Вреда от этого ребенку никакого, а тем временем, пока никого дома не было, я с удовольствием вздремнул.
Когда малыша Томаса принесли домой, я попробовал шипнуть его имя на змеиной молви, звучало очень неплохо. Малыш заулыбался, услышав мой голос, и когда я погладил его по щеке, он повернул головку и принялся сосать мой палец, приняв его за материнский сосок.
— Он проголодался, — сказал я Магдалене.
Магдалена взяла Томаса на руки.
— Рыцарь Томас должен иметь всё, что пожелает! — шепнула она на ухо ребенку и приложила его к груди. Меня часто поражало, как Магдалена общается с малышом, — это была не естественная материнская нежность, а нечто большее, в ее голосе звучало поклонение и неизмеримая преданность. Я был уверен, что когда малыш подрастет, Магдалена никогда не сможет запретить ему что-то или ударить, для нее малыш Томас был действительно существо высшее.
Между прочим, такое же отношение чувствовалось у всех деревенских. Приходя к нам поглядеть на новорожденного, они не решались и порог переступить, так и стояли, уставясь на люльку, в которой спал малыш, и если тот внезапно просыпался с плачем, все, как-то съежившись, почтительно вслушивались в плач ребенка. Деревенские словно испытывали неловкость, что не понимают лепета малыша, — наверное, им казалось, будто сын рыцаря разговаривает с ними по-немецки. Я заметил, что даже Магдалена вслушивается в лепет ребенка с напряженным интересом, и когда ей чудилось, что слышится что-то вроде немецкого языка, то восторженно улыбалась.
Но самым, на мой взгляд, потешным было поведение Йоханнеса. Он имел привычку усаживаться рядом с постелью ребенка, и когда малыш Томас принимался гулить, с пресерьезным видом внимал бессвязным восклицаниям ребенка, кивал и время от времени вставлял: «Да-да!». Я так и не понял, старался ли он просто произвести впечатление, что он — человек, побывавший в святом городе Риме, деливший ложе с самим епископом, — понимает лепет крохотного рыцарского отпрыска, или же на старости лет он действительно тронулся умом. Он никогда не объяснял своего поведения — когда ребенок умолкал, Йоханнес, кивнув головой, словно ему стали известны важнейшие новости, отправлялся в свой угол и сидел там часами, словно размышляя о чем-то.
Это почтение и уважение, проявляемое людьми в отношении малыша рыцарских кровей, было настолько нелепо, что я, напротив, относился к нему по возможности непринужденно, щекотал под подбородком, тетешкал, дул на животик, так что он хохотал и весело сучил ножками и ручками. Когда я так забавлялся с ним, Магдалена всегда стояла рядом с каким-то оторопелым видом, словно никак не могла решить, не слишком ли вольно я обращаюсь с сыном рыцаря, однако никогда не запрещала мне этого. Я заметил, что, забирая после таких забав маленького Томаса к себе, она старалась быть особенно нежной и заботливой, как бы компенсируя мое непочтительное обращение с лицом столь высокого происхождения. И впрямь чудаки эти деревенские.
Вскоре времени играть с малышом Томасом почти не стало, наступила весна и пришлось заняться изнурительными и, на мой взгляд, совершенно бессмысленными полевыми работами. Я не роптал, делал, что велено, ведь мне на моем веку пришлось пережить куда более тяжкие часы, чем какая-то пахота, и если деревенским угодно, так отчего же не помочь им растить эти злаки. Значительно сильнее пахоты утомляли меня разговоры окружающих.