бу и не ведает своего часа, ибо тот никем не установлен. Слышали много слов. Видели много знамений. Помним много чудес. Годы проходят, шелестят, как песок. Века проходят, шумят, как река. Терпение людское иссякает. Было озеро, а стала пустыня. Там, где сейчас пустыня, была вода. Озеро терпения ушло в землю, стало сухой землей. Народ магогов живет, не ведая своего часа. Слышали много обещаний, а все ушли в землю. Слышали много слов, и все пролетели мимо. Помним много чудес, но все не про нас. Труба не прозвучит, ибо некому подуть в нее. Тот, кому поручено подуть в Трубу, в нее не подует. Некому подуть в Трубу, и Труба не прозвучит».
Долго молчал Великий Дух в ответ на эти мудрые слова. До самого неба доставала голова огненного змея, и сияние от него достигало дальних гор. Замерло все кругом. А потом обрушился змей на Сбегу-эхэхэя, отчего родившийся мудрым Сбегу-эхэхэй скончался.
СЯК
Однажды вечером я вернулся с Красного кургана, где провел весь день, слушая рассказы Нишкни. За лето Нишкни незаметно вытянулась, стала выше меня ростом, постройнела — Нишкни стала красавицей. Но молчаливой красавицей, замкнутой, странной, слова от нее не добьешься. Она сутками пропадала в степи, и никто не знал, чем она там занимается. В тот день она пришла ко мне и, не говоря ни слова, повела меня за собой. Мы сидели у подножия кургана и молчали — и вдруг она взяла мою руку и крепко сжала. Глаза ее были полны слез. Я обнял ее.
— Почему ты плачешь? — спросил я.
Она покачала головой, слезы лились по ее щекам.
— Тебе тэнгэр что-то сказал? — спросил я, чувствуя, что говорю глупость.
Она сердито посмотрела на меня и утерла слезы кулаком.
— Совсем глупый, — донесся до меня ее шепот. А потом она стала рассказывать. Я не помню всего. Она говорила о древних гигантских змеях, когда-то обитавших в этих краях, чьи останки ей встречались в степи, говорила о подземельях курганов, где по ночам загораются призрачные огни, говорила о том, как серебрится под луной высокая белая трава, — и чем дальше говорила она, тем страшнее и страшнее становились ее рассказы. Она говорила о призрачных воинствах, шествующих куда-то глухими ночами, об озерах крови, проступающих в полночь сквозь истрескавшуюся землю, о духах, скачущих по степи на безголовых лошадях. Лицо ее ничего не выражало, но голос дрожал. Задрожал и я. Ее неоткровенное знание каким-то образом передалось мне. Она продолжала рассказывать, не глядя на меня. Она словно чего-то от меня ждала. А я… я потихоньку высвободил руку из ее горячей ладони.
— Зачем ты все это мне рассказываешь? — спросил я, избегая ее взгляда.
— Я не могу носить в себе этого, — тихо, виновато проговорила она.
— Я не понимаю, — беспомощно сказал я.
Тень от кургана успела еле заметно передвинуться, прежде чем она ответила, еще тише, чем раньше:
— Иди, если хочешь.
Томимый незнакомой, неутоленной жаждой, не сознавая, что делаю, я поднялся и направился к дому. Не пройдя и десяти шагов, оглянулся — и увидел, что Нишкни плачет, закрыв лицо руками. И в то мгновение, в тот момент неизбывного горя она показалась мне еще более отчужденной, чем когда-либо. Я не бросился к ней, не обнял ее. Я ушел.
У дома меня ждали нукеры. Маленький пузатый десятник объявил, что меня забирают в армию бега, чтобы сделать из меня воина-карателя. Я беспрекословно, молча им подчинился. Образ плачущей Нишкни не выходил у меня из головы. Мать принялась убиваться, но я остановил ее: мелким, ничего не значащим событием показался мне мой уход на бегову службу, мелким — но по сравнению с чем? Не знаю. Помню, что с холодной головой, равнодушно и споро собрался я в дорогу.
Из моего родного хосуна нас, новобранцев, было пятеро. Над нами поставлен был начальствовать человек по имени Чуйхулу — бывший бегов советник, за какой-то проступок пониженный до десятника. За глаза его называли «человек с прыщавой душой». У Чуйхулу была притворно ласковая улыбка — и змеиный взгляд, который мы ощущали на себе во всякий час. Ходил он, заложив руки за спину и выпятив вперед объемистое брюшко; взгляд его скользил по лицам новобранцев, и каждому он ободряюще улыбался. Он помнил имя каждого.
— Так-так, — говорил он увальню Мычу. — Друг Мычу. Ну, как служится тебе, скажи?
— А… — открывал рот Мычу.
— Не скучаешь ли по дому? — перебивал его Чуйхулу.
— Не…
— По родным, по семье небось скучаешь?
— Ну…
— Небось спишь и видишь их, да, друг Мычу? Во сне их, значит, видишь?
— Э…
— Во сне видишь, скучаешь, а наяву к ним хочется. Так и хочется, говорю, удрать, а, друг Мычу?
— Не…
— Так ведь и хочется задать тягу, улизнуть, пуститься наутек, улепетнуть, а, друг Мычу? Дать драла и стречка, верно говорю?
— Ну…
— Так вон оно что! Я на него смотрю и думаю: «Какой хороший парень этот Мычу! И солдат отличный». А он кто на самом деле есть? Он есть дезертир! Вот кто ты есть, Мычу! Тут все настроены как один человек подняться и ударить по городам грешников, ударить по ним, говорю, всей нашей грозной силою, чтобы не осталось на земле нечестивых городов, — а Мычу в это время наладился удрать, улизнуть домой, как самый настоящий дезертир и предатель. А ну-ка, верные, отведите нашего Мычу вон туда и отвесьте ему десяток ударов по пяткам. Этак он расхочет бегать. А то поглядите на него — еле изловили, больно бегуч оказался.
У нас с Чуйхулу установились настороженные отношения. Пару раз он пытался поймать меня на слове, но я только непонимающе пялился на него и молчал.
— Молчишь, Шепчу? — приставал он ко мне. — Это что же, нечего сказать тебе? Своему командиру нечего сказать? Командир спрашивает, задает вопрос, интересуется здоровьем твоим, чтобы ничего с тобой не случилось, чтобы, говорю, был ты цел и здоров и нес службу свою исправно, — а ты молчишь? А, друг Шепчу? Верно, что ли?
Но, ничего от меня не добившись, уходил, видимо раздосадованный.
Не раз я замечал, что Чуйхулу находится в особо близких отношениях с шаманами. Много их перебывало у него, и неоднократно можно было заметить картину: из дверей выходит какой-нибудь желтый тощий шаман в рваных одеждах, а возле него вьется ужом Чуйхулу, о чем-то говорит со сладкой улыбкой, забегает вперед, открывает перед шаманом двери. А потом оказывалось, что приходил к нему очередной фаворит Шумбега, из того шаманского скопища, что вечно толкалось вокруг трона верховного Гога. «Верно, хочет к бегу вернуться», — замечали бывалые. Видно, так оно и было, — но что-то у Чуйхулу не клеилось, бег не снисходил к нему, и приходилось ему заниматься нами, неотесанными новобранцами, и злился он пуще прежнего, злобился на всех и вся.
Чуйхулу обучал нас ратному делу и просвещал относительно будущего противника. Целыми днями скакали мы по полю на лошадях, сажали стрелы в соломенные чучела, рубились мечами так, что к вечеру не чувствовали ни рук, ни ног. А утром Чуйхулу собирал нас в отдельной комнате и вел беседы.
Однажды он показал нам изображение толстого безобразного существа, пожирающего жирный окорок.
— Кто это? — задал нам вопрос Чуйхулу.
«Бег», — чуть было не сказал я, но сдержался. Видимо, та же мысль пришла в голову всем, потому что все молчали, прикусив языки.
— Это, — наставительно сказал Чуйхулу, — человек земли Огон, грешник и сквернавец. Из чего состоит человек земли Огон? Человек земли Огон состоит из грешных помыслов, подлых деяний и скверных намерений. Чем занимается человек земли Огон? Он гордится, — стал загибать пальцы Чуйхулу, — алкает, гневается, загнивает в роскоши, завидует, тоскует и обжорствует, — он показал нам загнутые пальцы — вышло семь. — В отличие от человека земли Огон каков человек земли Магог? Он подчиняется воле Великого Неба, — снова принялся загибать пальцы Чуйхулу, — надеется на скорый зов Трубы, любит Гога, он благоразумен, силен, справедлив и умерен. — Чуйхулу снова показал нам загнутые пальцы — вышло опять семь. — Вот каков человек земли Магог. А теперь ты, Гожу, скажи нам, чем занимается человек земли Огон?
— Гордится, алкает… — усердно стал перечислять Гожу.
— Хорошо, хорошо, — довольно кивал Чуйхулу.
Вскоре мы уже без запинки отвечали на самые трудные, самые каверзные его вопросы.
— Второй тэнгэр вострубит — и что? — спрашивал Чуйхулу.
— И большая гора, полыхающая огнем, низвергнется в море, — послушно, в один голос, отвечали мы, — и третья часть моря сделается кровью, и третья часть судов погибнет.
— А что будет сказано саранче? — спрашивал Чуйхулу.
— Чтобы не делала вреда траве земной, и никакой зелени, и никакому дереву, а только людям, которые не имеют нашей печати на челах своих.
— И будет ли убивать их эта саранча?
— Нет, не будет, а будет только мучить пять месяцев.
— Хорошо, хорошо, — довольно кивал Чуйхулу. — Очень хорошо!
Как бы я ни относился к Чуйхулу, от него довелось узнать много интересного. Когда он был в духе и не приставал ко всем с придирками, он был хороший наставник, терпеливый и многознающий. Помню, как поразил меня его рассказ о землях, окружающих землю Магог. Начал он с того, что перечислил их, назвал столичные города, имена правителей, и кто сколько правит, и сколько народу в каждой стране живет, и чем народ этот занимается. Особенно же поразило нас всех, что живут в этих соседних с нами землях такие же люди, как мы.
— А как же псоглавцы? — неуверенно спросил кто-то. — Мне отец рассказывал…
— Чушь! — обрубил Чуйхулу. — Никаких псоглавцев на свете в помине нет. И чертей с лошадиными головами нет, и одноглазых людей, и земель, где водятся одни львы. Все это недостоверные байки.
В это совсем было трудно поверить, потому что о земле львов мне рассказывала мать с доподлинных слов одного человека, побывавшего там и видевшего львов собственными глазами. Человек это был уважаемый, хоть и сумасбродный: в молодые годы он бежал из страны, чтобы посмотреть мир, а потом, спустя много лет, вернулся рассказывать дивные истории. Поговаривали, что у него какие-то особые отношения с тэнгэрами. Слушать его собиралось полхосуна. Жаль, он скоро умер от какой-то болезни, которой заразился в чужих землях.