— Католик. По профессии я маляр, но в бригаде выполнял функции художника–декоратора. Последнее время на вольных хлебах. Место проживания: Франция, город Париж, улица Госпиталя Сен–Луи.
— На вольных хлебах, говоришь? — усмехнулся полицейский. — Ну–ну!..
Спустя час в полицейский участок прибыл начальник полиции Флоренции. Кряхтя, он уселся в кресло полицейского, что составлял протокол.
— И что, Джузеппе? — сказал начальник полиции, разглядывая листки с записями допроса подозреваемого. — Этот… Пе–ру–джи-о. Он не сопротивлялся аресту?
— Нет, сеньор начальник полиции.
— Угу… А как он себя вел на допросе?
— Спокойно. Не вилял, не орал. Даже адвоката не требовал.
— Хм!.. Странно.
Начальник полиции углубился в чтение протокола.
«…Вместе с французскими рабочими я в качестве художника–декоратора работал в Луврском музее. Неоднократно я останавливался перед портретом «Моны Лизы», в котором столь жизненно и блестяще проявилось нагое прекрасное итальянское искусство, до сих пор никем не превзойденное…»
— Хм!.. Он так и сказал «нагое»? — начальник полиции ткнул пальцем в протокол допроса и удивленно взглянул на Джузеппе.
— Так и сказал, — просипел полицейский. — Более того! Он сам мне все это диктовал и, перечитав, заставил кое–что исправить, чтобы текст был именно таким, какой вы сейчас читаете.
— Хм!.. Ну–ну!
«…Мною овладело чувство унижения оттого, что эту картину, вывезенную из нашей страны как трофей, этот шедевр я должен видеть на французской земле. Я был оскорблен, что портрет теперь составляет славу Франции. Мне недолго пришлось работать в Луврском музее. Однако я сохранил знакомство со своими бывшими товарищами по работе, которые все еще были там заняты, и я часто посещал Лувр, где меня хорошо знали. И вот однажды, когда я стоял перед картиной, у меня родилась мысль, что был бы совершен благороднейший поступок, если бы это великое творение было возвращено Италии. Чем чаще я останавливался перед портретом, тем сильнее во мне укреплялась мысль украсть его. Совершить кражу не представляло трудностей, ибо надзор в Лувре осуществлялся из рук вон плохо; достаточно было выбрать удачный момент, когда в зале никто не находился. Прежде всего, я определил, каким образом картина закреплена на стене, и обнаружил, что достаточно простейшего приема, чтобы, снять ее со своего места. Рама, правда, оказалась довольно громоздкой, что усложняло исполнение моего замысла, но мне казалось, что ее будет нетрудно отделить. Наконец я принял решение.
Однажды утром я снова отправился в Лувр, где застал за работой некоторых хорошо знакомых мне художников–декораторов и маляров, с которыми, как и обычно, спокойно перебросился несколькими словами. Затем воспользовался благоприятной минутой, чтобы незаметно удалиться, и поднялся в зал, где висела «Мона Лиза». Зал был пуст. Сверху, улыбаясь, на меня взирала «Мона Лиза». Настал долгожданный момент. Решение бесповоротное! Я был полон решимости выкрасть картину. В мгновение ока портрет был снят.
Два с половиной года драгоценная картина принадлежала мне, и я хранил ее как Святыню. Я не решался извлекать ее из тайника, ибо каждую минуту опасался быть арестованным. Попытаться продать портрет, было слишком рискованно, и я тут же отказался от этой мысли. Постепенно разговоры о «Моне Лизе» затихли: весь мир и полиция потеряли надежду когда–либо обнаружить вора и его трофей. Я мог уже подумывать о возврате шедевра моему Отечеству не ради только денежного вознаграждения, но и чтобы доставить радость человечеству и миру искусства вновь любоваться знаменитой картиной[22]…».
— М-да!.. — вздохнул начальник полиции, откладывая, не дочитав, протокол дознания. — Что ж, Джузеппе! Сообщите в Париж, что преступник пойман, картина найдена, и мы готовы ее вернуть. Я сам пообщаюсь с репортерами, которые уже толпятся перед дверями участка, и поблагодарю сеньоров профессора Поджи и аукционера Джери, за оказание помощи в поимке преступника.
Париж встретил Перуджио удивительно прекрасной для этого времени года погодой и толпой вездесущих репортеров с фотокамерами. Но встречу с ними, как и наслаждение солнечными лучами, было омрачено окриками оцепления полицейских и закрывшимися с грохотом за спиной воротами тюрьмы Сантé, куда обычно помещали особо опасных заключенных, чаще всего приговоренных к смертной казни, или тех, чье дело движется в эту сторону.
Его определили в одиночную камеру «со всеми удобствами»: деревянная кровать–нары со старым запятнанным вонючим матрацем, стол, прикрепленный к стене, стул, привинченный к полу, и дыра в полу вместо унитаза. Небольшое зарешеченное окно с грязными стеклами почти под самым потолком и электрическая лампочка, свисающая на коротком проводе — вот и все, что было в камере. Стены камеры были испещрены каракулями и похабными рисунками предыдущих заключенных.
В течение двух недель следователи и днем, и ночью вели допросы, в надежде выпытать из Перуджио новые подробности похищения картины, но он стоял на своем — украл с целью возвращения на историческую Родину. На одном из допросов присутствовал сам комиссар полиции центрального округа Парижа Лемож. Пару раз полицейские, что называется, применяли «особые» методы ведения допроса — лупили Винченцо дубинкой и пинали ногами. Но все их потуги были тщетны: показаний он не менял и «сообщников», которых, собственно, и не было, не выдавал. Иногда, когда его доводили до крайности, он начинал петь на итальянском языке, или выкрикивать патриотический лозунг «Да здравствует Италия!».
Осмотр его квартиры в Париже принес, однако, некоторые неожиданности. В одной записной книжке были записаны адреса американских миллионеров Карнеги, Рокфеллера и Моргана. В другой — адреса немецких, французских, испанских, бельгийских и итальянских коллекционеров.
В одном из своих многочисленных интервью комиссар Лемож сообщил репортерам:
— Перуджио постоянно уверяет нас, что действовал лишь из патриотических побуждений. Но, думаю, что он лжет. На деле, он тщательно подготавливал сбыт похищенного с возможно большей выгодой. Во время расследования мы выяснили, что, покидая родное село и в письмах своим родителям, он также неоднократно признавался, что возвратится только после того, как разбогатеет. Интересно — это как? Работая маляром или воруя? Мы обнаружили в его вещах неотправленное письмо. В октябре тысяча девятьсот двенадцатого года он писал домой: «Я желаю вам долгой жизни, хочу, чтобы вам довелось насладиться выигрышем, который ваш сын к выгоде всей семьи намеревается обрести. Поимейте только еще немного терпения; надеюсь сделать вас всех счастливыми…». Ни о каком патриотизме в письме не идет речи. Он пишет лишь о выгоде, которую ему должно принести некое задуманное им предприятие.
Лишь по прошествии месяца к нему допустили адвоката.
Его привели в камеру для допросов, где уже находился элегантно одетый толстенький мужчина с густыми усами и кустистыми бровями, блистающий шикарной лысиной, которую он периодически протирал носовым платком.
Усадив Перуджио за стол, охранники остались стоять за спиной, но мужчина, пристально посмотрев в лицо Винченцо, довольно таки приятным голосом небрежно бросил им, продолжив копаться в своем пухлом портфеле:
— Спасибо. Можете идти.
Охранники переглянулись, но спорить не стали, молча развернулись и вышли за дверь.
Лысый господин, услышав, что дверь за охранниками закрылась, прекратил свои изыскания в портфеле, закрыл его и сел напротив, пододвинув к себе увесистый блокнот и перо.
— Вот наконец–то мы и встретились, сеньор Перуджио, — произнес он на итальянском языке с северным акцентом и улыбнулся. — Я ваш земляк и защитник. Представляю миланскую адвокатскую контору «Карли и сыновья». Меня зовут Доминико Мальфатти. Судья не хотел отдавать ваше дело никому, кроме французских государственных защитников и нам пришлось попотеть, чтобы перехватить его. Но теперь все в порядке и я готов приступить к общению с вами. Только для начала…
Он сделал небольшую паузу, пристально глядя в глаза Перуджио, а затем продолжил:
— Для началавам стоит понять одну истину: адвокату, как и лечащему вас врачу необходимо говорить только правду и строго выполнять все его указания. Вы понимаете меня?
— Да, конечно же, понимаю. Хотелось бы, правда, только уточнить кое–что для себя.
— Что именно?
— Чем отличается правда от истины?
— О-о! — протянул Доминико Мальфатти. — А вы не так просты, как мне вас описывали. Что ж. Так даже интересней. Давайте чуть отвлечемся и для более близкого знакомства дадим определение этим понятиям. Если коротко, то истина это то, что есть на самом деле, а правда — это всего лишь одна из многочисленных граней истины. То есть, та часть информации, которую мы объективно воспринимаем или кому–то преподносим, иногда специально искажая факты, чтобы до истины было, как можно, сложнее добраться. Очень часто правду путают с ложью и наоборот. Иногда и истину, и правду прикрывают ложью. Но иногда раскрывают истину, а ее воспринимают, как ложь. Вас устроит такой ответ?
Винченцо кивнул.
— Но есть еще один вопрос, — сказал он. — Как вы планируете получить от меня гонорар. Я не имею средств даже купить газету.
— О-о! Об этом не беспокойтесь, мой дорогой, — отмахнулся сеньор Мальфатти. — Для нашей конторы ведение вашего дела — прекрасный рекламный ход. Мы предполагаем, что наши и без того прекрасные дела, после этого процесса должны со скоростью экспресса взлететь на недосягаемую высоту. К тому же, кое–кто в патриотических кругах на родине очень сильно поддерживает вас в вашем стремлении вернуть Италии ее былую славу и величие. Еще есть какие–нибудь вопросы, или, скажем, сомнения?
Винченцо покачал головой. Адвокат протер лысину и улыбнулся.
— В таком случае продолжим. Расскажите мне все с самого начала, пожалуйста. Как все было? Мне нужно знать подробности.