Последний очевидец — страница 36 из 126

Но в каком же положении в те времена были русские паны? В очень трудном. Иначе сказать, между молотом и наковальней.

Русских панов преследовали польские паны за то, что они русские. Вместе с тем их истребляли свои же русские низы за то, что они паны.

Приходилось выбирать между двумя берегами. И выбирали. Одни выбирали русский берег, другие — польский. Эти оставались панами, но переставали быть русскими, ополячивались. Так ополячился, в лице Якута, знаменитый род князей Острожских. На русском берегу был не менее памятный князь Дмитрий Вишневецкий, почитаемый основателем Сечи Запорожской. Но уже князь Иеремия Вишневецкий перешел на польский берег и был главным противником Богдана Хмельницкого.

* * *

История повторяется. В наши времена на Волыни были поляки и полякующие. Во главе их стал Дверницкий. Он дал бой русским помещикам и временно победил их, в том числе меня, юнца, неопытного в интриге. Теперь он уже не приезжал ко мне в Петербург с подобострастными словами на устах:

— Приказывайте, Василий Витальевич! Что вы скажете, все будет сделано на Волыни.

Теперь Волынь была в его руках, он там приказывал.

* * *

Все было ясно теперь, но все же мне казалось, что есть нечто ускользающее от меня. Только сильно меня ненавидящий человек мог поступить так, как поступил со мной Дверницкий. Но за что он мог меня ненавидеть? Непостижимо!

* * *

Судьбе угодно было устроить так, что мне не удалось с ним встретиться и объясниться. Я его никогда больше не видел.

Однако объяснения я все же добился. Мой друг Сенкевич удержался при Дверницком. И я сказал ему:

— Не можете ли вы выведать у Дверницкого, почему он так безобразно со мною поступил?

— Попытаюсь.

Через некоторое время он мне рассказал:

— Сделано. Я его немного напоил, и он был откровенен.

— В чем же дело?

— Польский гонор. Он сказал: «Я этого человека, то есть вас, ненавижу!»

— За что же?!

— Ни за что. Я же вам объясняю: польский гонор!

— Но чем же я задел его польский гонор?

— Вы выпросили у Гербеля его назначение.

— Выпросил. Что же тут оскорбительного?

— Оскорбительно то, что вы ничего не попросили у Дверницкого за эту услугу.

— Неправда! Я выпросил у него вас.

— Это неравноценно с точки зрения польского гонора. Я маленький человек, а он — Дверницкий!

— Какой вздор! Кроме того, я однажды выпросил у него казенный автомобиль для надобности, совершенно не служебной.

— Знаю, вы катались с моей дочерью и ее кузинами. Они и до сих пор об этом вспоминают.

— Мы так веселились с этими милыми барышнями, что я прощаю Дверницкому все его гадости!

— Если я ему это скажу, он возненавидит вас пуще прежнего. Он сам хотел бы простить вас.

— Безмозглый человек. Из-за своего дурацкого гонора заварить такую кашу! Но и я тоже хорош: не догадался! А впрочем, трудно было. Он постоянно являлся ко мне и говорил: «Приказывайте, Василий Витальевич!»

— А вы ничего не приказывали! Вот за это унижение он вам отплатил.

— Унижение? Значит, если бы я приказывал ему, то унижения не было бы?

— Конечно! Вы были бы такой, как и он.

— То есть?

— Он делает одолжения с тем, чтобы ему их возвращали. А вы дарите, но не хотите, чтобы вас отдаривали. Поэтому он обвиняет вас с сатанинской гордости…

— Так, значит, это у меня польский гонор?

— Да, но горший, чем у него.

— Что же, по вашему мнению, мне надо было ему приказать?

— Вот что: «Я провожу в выборное земство. Поэтому, дорогой Василий Емельянович, приказываю вам подготовить почву, то есть сделать так, чтобы у меня, а значит, и у вас, в выборном земстве было бы большинство». Так надо было с ним разговаривать. Надо было показать, что он вам нужен.

— А если он мне не нужен?

— Нет, нужен. Вот у вас нет большинства?

— А на какой прах мне большинство?

— То есть как?

— Дорогой Ефим Арсеньевич! Давно мы с вами знакомы, а вы меня не знаете. Большинство нужно тому, кто чего-нибудь хочет.

— А вы ничего не хотите?

— Я хочу сидеть тихонько в деревне и писать исторический роман из шестнадцатого века под заглавием: «Приключения князя Воронецкого». Для этого мне нужны перо и чернила; ни большинства, ни меньшинства мне не нужно. Вот секрет моей сатанинской гордости.

Ефим Арсеньевич рассмеялся и потом задумался. Наконец сказал:

— Вы правы и не правы.

— Именно?

— Чтобы безмятежно писать исторический роман «Приключения князя Воронецкого», вам нужно сначала отыграть революцию. Пока это не сделано, никому покоя не будет ни в городе, ни в деревне. И меньше всего в этой обстановке может существовать порода «помещиков-писателей», к которой вы вздумали приобщиться. Запоздали, дорогой Василий Витальевич.

— Боюсь, что вы правы!

— Да-с. И вы это сами знаете. Чтобы быть писателем, надо отыграть революцию. А чтобы отыграть революцию, надо иметь большинство.

— Где? В земстве?

— В земстве — тоже. Но прежде всего в Государственной Думе и в Государственном Совете. Но этого мало. Надо иметь большинство в так называемом народе, в интеллигенции, в особенности среди профессоров и учителей, среди учащейся молодежи, на заводах, среди инженеров, мастеров и рабочих и, главное, в деревне, среди мужиков. Это уже сделано на Западе, а у нас к этому стремится Столыпин. Если это ему удастся, то есть если большинство мужиков он сделает маленькими помещиками, то крупные помещики, вроде вас, могут безмятежно писать исторический роман из жизни шестнадцатого века, под заглавием «Приключения князя Воронецкого».

* * *

Незадачливый помещик Сенкевич, которому не под силу было и собственное имение, был, конечно, прав. Мне не удалось отбиться до конца дней своих от проклятой политики, которую я ненавидел всею душой.

И даже сейчас, когда я пишу эти строки, я делаю политику, вместо того чтобы дописывать недописанный исторический роман. Покоя мне нет. И нет никому во всем мире! Революция не была отыграна; она разразилась, она победила, она утвердилась! И что же, стало спокойно? Кой черт!

Люди всего мира не спят ночи, дрожа за завтрашний день.

Блеснет заутра луч денницы,

И заиграет яркий день;

А я, быть может, я гробницы

Сойду в таинственную сень…

Заутра может разыграться война, и миллионы, если не миллиарды, умрут. Какой тут покой! Покой вкушает мой покойный друг, Ефим Арсеньевич. Он бродит где-нибудь в Елисейских полях, глядя в безмятежное зеркало тихих озер, отражающих строгость кипарисов, грезит:

«Да, дорогой Василий Витальевич. Пока вы не устроили «мира во всем мире», не суждено вам дописывать приключения Воронецкого. Ведь именно об этом, то есть о всеобщем мире, мечтал Воронецкий еще в шестнадцатом веке. Мечта ему не удалась, и он сейчас ходит вместе со мной в Елисейских полях. Так будет и с вами. Пишите же ваши воспоминания о Государственной Думе согласно договору и помирайте. Жду вас здесь!»

* * *

Вернемся еще раз к Дверницкому. Он некоторое время благоденствовал, то есть «приказывал» на Волыни. Я почти забыл о нем. Другие, более сильные и горестные, впечатления вытеснили то, что раньше волновало.

В 1911 году был убит Столыпин и похоронен в Киеве, в лавре. Там и сейчас стоит величественный крест черного мрамора. В 1913 году умер мой отчим, в Киеве же, но похоронен на Волыни. Склеп, где покоится его прах, существует, но в большом небрежении, и я до сих пор не имел возможности привести дорогую мне могилу в порядок. Да будет мне стыдно.

* * *

Но был некто, кто не забыл вероломства Дверницкого. Это был Гербель Сергей Николаевич. По обязанностям службы он следил за председателем земской волынской управы. В 1913 или 1914 году, не помню, В. Е. Дверницкий был привлечен к судебной ответственности за какое-то неблаговидное деяние по службе.

* * *

Чем это кончилось, я не знаю. Разразилась первая мировая война и похоронила всю суету сует. Пред лицом смерти что значили наши раздоры? Польский гонор Дверницкого, сатанинская гордость какого-то Шульгина. Буря в стакане воды — их борьба за власть на Волыни, на той Волыни, в которую уже вторгся их общий враг.

Я поступил в полк и был ранен под Перемышлем — Пшемыслом, древнем граде русско-польском, превращенном австрийцами в крепость. По излечении поступил в Красный Крест, где снова изучал польский гонор, но уже на других поляках, не на Дверницком. А что сталось с ним? Я этого никогда не узнал. Быть может, его убила польская пуля. Ведь поляков было достаточно в немецких войсках. Или же ему удалось добраться до Варшавы и там найти приют как потомку польского мятежного генерала. А может быть, с ним покончила Овручская отечественная ЧК как с местным помещиком. Я никогда больше о нем не слыхал.

* * *

Он прошел через мою жизнь, по-видимому, только для того, чтобы я узнал некоторые свойства душ человеческих. Досконально я изучил польский гонор. Но по пути познал в некоторой мере и самого себя, по совету Сократа. Кроме того, я наблюдал основательность Гербеля, бюрократа старой школы, низость некоторых высоких сановников. Я узнал еще, почему чигиринцы не считают себя людьми. И наконец, я прослушал оперу Глинки «Жизнь за Царя» в исполнении не Шаляпина, а Столыпина.

21. Нажим

…Словом, Петербург был взволнован и трепетно ждал: чем же все это разразится?

И разразилось…

* * *

Я вообще ложился поздно, а в эти дни и подавно. Заботливый Назар принес мне утренний чай и разбудил меня. Когда я завтракал в постели, ко мне вошел Дмитрий Иванович. Он был в халате, но с газетой в руках, и, входя, сказал: «А и тяжелая рука у Петра Аркадьевича!»

В его голосе было одновременно и одобрение, и осуждение. Я понял. Столыпин победил, остался, но…