Последний очевидец — страница 42 из 126

атесавшись в каштановую аллею, деревья которой он превышал раза в три, этот тополь возвышался на видном месте. Тут дорога шла круто вверх, и с вершины его видно было на много верст кругом.

Вот к этому-то тополю шел по меже через поле восемнадцатилетний молодой человек, студент в тужурке. Это должен был быть я. Но было ли это когда-нибудь? Да, все-таки, по-видимому, было.

Студент в тужурке шел по меже, а межа шла по гребню. На ней густо-густо росли васильки, и ромашки, и дикие маки, а по сторонам колосился хлеб. Хлебные поля по склонам горы были очень хорошо видны. Волны бежали по ним от легкого ветра как в море, только мягче и притом беззвучно.

Студент радовался этому ветерку не только потому, чтоб картина была прекрасна, но и потому, что, когда хлеб цветет, ветер нужен, без ветра не будет хорошего осеменения, не будет хорошего урожая.

Студент шел из леса через поле прямо к тополю. И когда подходил к нему, то увидел на подымавшейся дороге какие-то тянущиеся повозки с белыми крышами. По этому признаку он сразу определил:

— Цыгане!

* * *

Цыганы шумною толпой

По Бессарабии кочуют.

Но эти не шумели. Они тихо подымались по крутому склону. Так тихо и с таким трудом, что их обогнала старуха-цыганка. Она была уже у подножия тополя, когда к нему подошел студент в тужурке.

Цыганка внимательно рассматривала крест. Когда-то, лет восемьдесят тому назад, кто-то, вероятно мальчишка, ножиком сделал крестообразный разрез на нежной кожице молодого деревца. Деревце выросло в могучего великана, но крестик не изгладился, превратившись в большой крест, который как бы был выгравирован в толстой коре дерева.

Увидев молодого человека, цыганка подошла к нему и сказала:

— Дай руку. Дай руку, панычку, погадаю.

Я, потому что все-таки это был я, улыбнулся, подав ей руку. Она сказала:

— Позолоти, позолоти ручку.

Я ответил:

— Денег нет с собой, пойдем к нам, тут наш дом недалеко, там погадаешь.

Мы отправились по каштановой аллее к дому. Я шел своими восемнадцатилетними шагами, но старуха не могла поспевать за мной и сказала:

— Иди, иди, ты молодой, я приду.

— Нельзя, у нас очень злые собаки, порвут тебя.

На темно-коричневом лице цыганки обозначились белые как снег зубы, и она ответила с улыбкой:

— Иди, иди, меня собаки не тронут.

Я подумал: глупая старуха, не знаешь наших псов. А потом решил, что успею дойти и прикажу привязать собак.

Я пошел дальше по каштановой аллее, но, не дойдя и до половины, услышал лай. Собаки, с их удивительным чутьем, уже учуяли цыган, то есть чужих, на которых необходимо лаять и бросаться. Через несколько мгновений они показались. Это была тройка.

Два огромных кудлатых рыжих пса, у которых шерсть нависла на глаза, и третий, стройный, очевидно с кровью борзой, длинномордый, черный, с рыжими пятнышками над глазами, что придавало ему страшный вид. Эта тройка неслась с космической скоростью. Я попробовал их задержать, но они обогнули меня, не обратив никакого внимания, — там впереди был раздражающий запах цыганки.

Тогда я ужаснулся: на моих глазах разорвут цыганку!

И побежал за псами со всей силой молодых ног. Но, как ни старался, поспеть не мог. Когда я от них был еще за пятнадцать шагов, они уже бросились. И вдруг я увидел нечто совершенно невероятное. Все три собаки, добежав до цыганки, упали на брюхо и стали ползать вокруг нее, взвизгивая, как щенята. Я подбежал и остановился в изумлении, а цыганка сказала:

— Видишь, собаки меня не трогают.

Объяснения я не даю, не знаю, что это было. Говорили потом, будто цыгане носят на себе волчий жир, которого собаки боятся. Это, я думаю, вздор. Может быть, был гипноз, как об этом пишет Дуров, а может быть, еще что-нибудь, что известно только цыганам. Но то, что я описал, не подлежит никакому сомнению, и до сих пор перед моими глазами стоит эта картина.

Увидев, что собаки ничего ей не сделают, я оставил цыганку и поспешил домой. Я был убежден, что надвигавшийся табор непременно обокрадет наш уединенный хутор и, если не днем, то ночью, переломает фруктовые деревья. А это значит, что погибнут все груши и яблоки и, во всяком случае, уже поспевшие сливы. Необходимо было послать в село и вызвать двуногих сторожей, раз четвероногие выведены из строя.

Словом, я пришел к дому и увидел довольно знакомое зрелище. Было двенадцать часов дня, самый припек, но на деревянном крылечке, на ступеньках, сидел мой отчим и писал статью для «Киевлянина».

Когда он писал, то мог не обращать внимания ни на что. У него была эта способность сосредоточения, когда окружающий мир исчезал. И даже любил, когда во время работы кругом был шум, в особенности если бегали или играли дети и вообще была жизнь.

И пусть у гробового входа

Младая будет жизнь играть…

Ему еще было далеко до «гробового входа», но эту играющую молодую жизнь вокруг себя он любил.

В конце концов табор надвинулся. Цыганки и цыганята повыскакивали из фур (так назывались эти повозки) и принялись за свое ремесло. Красавец цыган, с большой черной бородой, лет сорока, играл на гитаре и пел. Не помню, что он пел, но не по-русски, по-цыгански вероятно, а может быть, по-венгерски. К нам на Волынь заходили иноземные цыгане.

А цыганки начали гадать всем, решительно всем, кто выбежал на солнечную площадку, так как в тишине и скуке деревни эти цыгане были развлечением. Гадали и маленькие девочки. Так одна маленькой ручкой завела меня за ствол каштана и сказала (эта девочка хорошо говорила по-русски):

— Скажи твое имя.

Я рассмеялся и сказал:

— Вася.

Она ответила:

— Слушай, Вася, что я тебе скажу. Тебя много любили и много будут любить. Но так, как я тебя люблю, тебя любить никто не будет.

Это было необычайно смешно: восьмилетняя любовь, которая изъясняется восемнадцатилетнему юноше. Но вместе с тем было поразительно, что девочка говорила совершенно как взрослая. Конечно, она копировала своих старших сестер и мать. Затем, получив монету, маленькая цыганка убежала, а пришла другая, постарше:

— Дай рубль, увидишь, — обратилась она ко мне.

Я имел глупость дать ей рубль. Тогда цыганка попросила:

— Дай стакан воды и хусточку (платок).

Я дал ей то и другое. Она накрыла платочком стакан чистой воды из криницы, и вдруг там что-то заволновалось, поднялась какая-то буря в стакане воды. Маленькая колдунья думала, что поразила меня настолько, что сможет попросить еще рубль. Но я понял, что она просто сыпнула туда какого-то минерала. От него и произошла буря, подобная той, что бывает в сельтерской воде.

Но цыганка не сомневалась в произведенном на меня впечатлении и начала нести всякую чепуху, что меня любит блондинка, а мешает брюнет. Но среди этого вздора произошло нечто, о чем и сейчас я думаю и не нахожу ключа.

Та старая цыганка, которую я встретил у тополя, не на шутку пристала к Дмитрию Ивановичу, писавшему на крыльце. Оторвавшись на мгновение, он определил, что явились цыгане, но так как они его не интересовали, то он снова погрузился в свою статью, обращая на них столько же внимания, сколько и на палящие лучи солнца, то есть никакого. Но старуха пристала неотступно:

— Дай погадаю. Дай руку, погадаю.

Дмитрий Иванович, чтобы она отстала, дал ей руку. Она повернула ее и долго всматривалась в ладонь, очевидно, отыскивая какие-то линии, и наконец сказала:

— Счастливая твоя рука. Ты барин, ты большой барин, что задумаешь — сделаешь. Во всем удача. Вот что тебе скажу: строишь маримоны — строй, барин. Цукроварни не строй, начнешь строить — умрешь.

Что такое маримон? Маримон — это большая вальцовая мельница. Дмитрий Иванович действительно их построил четыре. В то время уже некоторые из них вертелись и сыпали сотни тысяч пудов муки со своих станков.

А цукроварня от слова варить цукор, то есть сахар, обозначает сахарный завод. В то время, когда говорила цыганка, мне кажется, что мысли строить сахарный завод у Дмитрия Ивановича еще не было. Она пришла позже, и это было его предсмертным деянием на хозяйственном поприще.

3. Цукроварня

Дмитрий Иванович не поверил в предсказание цыганки. Точнее сказать, он не обратил на него никакого внимания, а если и обратил, то сейчас же об этом забыл. Не забыли другие люди, слышавшие это предсказание, — они вспомнили о нем, когда оно сбылось.

Здесь я должен кое-что сказать о моем отчиме. Он не был мистиком. Не только в том смысле, что предсказаниями цыганки или других ясновидящих не интересовался, но он не был и религиозным.

Ценя и уважая религию, в особенности христианскую, лишь как мощную морализующую силу, он думал, что Христос постоянно воскресает в том смысле, что подновляет великие слова о любви людей друг к другу. Поэтому он никогда не пропускал пасхальные заутрени и вместе со всей семьей в полночь под Пасху отправлялся в университетскую церковь. Она была ближе других, а он ведь был профессором университета Святого Владимира в Киеве.

Но верил ли он сам в жизнь загробную? Не знаю. Он никогда об этом не говорил, вообще остерегаясь посеять в верующей душе какое бы то ни было сомнение. Что ей дать взамен утраченной веры? Поэтому и нас, детей, он в этом отношении тщательно оберегал от каких бы то ни было поучений со стороны старших, предоставляя каждой молодой душе развиваться как она знает. Однако один раз я подслушал вырвавшееся у него замечание:

— Вечность в потомстве.

Наряду с этим он неоднократно говорил:

— Если я когда-нибудь сделаю крупное пожертвование, то это будет на какой-нибудь храм в деревне, потому что деревня, кроме веры, почти ничего не имеет. В вере для нее соединяется философия, эстетика — все высшее, что есть в простой душе этих необразованных, безграмотных людей, все это приводит их в храм.

Да, так он говорил. Но в конце концов он не построил никакого храма. Он построил сахарный завод. Да, именно вместо храма! Он долго колебался в этом смысле. Но наконец простая земная мысль о том, что этих деревенских людей (мысль, которая его никогда не покидала) надо прежде всего обеспечить всем, и если не всем, то хотя бы необходимым в этой земной юдоли, восторжествовала.