— Но что же? Я тоже не верю, — но что в таком случае? Мистицизм? — спросила она.
— Конечно… У сестры ее, Елизаветы Федоровны, то же самое мистическое настроение, которое не приобрело таких ужасных для России форм только потому, что у Елизаветы Федоровны другой характер, менее властный и настойчивый.
— Как так? Почему?
— Потому, что если бы Императрица была мягкая и покорная…
— К сожалению, — ответила она, — этого нельзя сказать про Александру Федоровну… Она прежде всего большая насмешница…
— Да, говорят… Но из остроумия королев всегда вытекает какая-нибудь беда для королевства…
— Но королевам разрешается быть просто умными, надеюсь?..
— Только тем женским умом, который, впрочем, самый высший, который угадывает во всяком положении, как облегчить суровый труд мужа… Облегчить — это вовсе не значит вмешиваться в дела управления. Наоборот, из этого «вмешивания» рождаются только новые затруднения. Облегчить — это значит устранить те заботы, которые устранить можно… И первый долг Царицы — это абсолютное повиновение Царю… Ибо, хотя она и Царица, но все же только первая из подданных Государя…
— Кажется, вы по «Домострою»…
— Весьма возможно… Но подумайте сами… Кто оказывает Царю явное неповиновение перед лицом всей страны? По крайней мере, так твердят все… Кто не знает этой фразы: «Лучше один Распутин, чем десять истерик в день»? Не знаю, была ли произнесена эта фраза в действительности, но в конце концов это безразлично, потому что ее произносит вся Россия.
— Ну и что же? Вывод?
— Вывод: дело не в мистицизме, а в характере Императрицы. Мистицизм сам по себе был бы не опасен, если бы Императрица была «женщина без шипов». Она пожертвовала бы Распутиным, хотя бы и считала его святым старцем. Поплакала бы и рассталась бы сейчас же, в тот же день, когда «подозрение коснулось жены Цезаря».
— Но если она действительно подчинилась влиянию Распутина? Ведь утверждают же, что он сильнейший гипнотизер. Если она верит в то, что он спасает и наследника, и Государя, и Россию, наконец…
— В старину было хорошее для этих случаев слово. Сказали бы, что Гришка «околдовал» Царицу. А колдовство изгоняется молитвой. А молиться лучше всего в монастыре…
— Монастырь? Да, такие проекты есть… Но если… сам Государь… им околдован?
— Если так, то нечего делать: мы погибли… Он если околдован, то из себя самого, изнутри…
— Как? — спросила она.
— Он не может не знать, что делается… Ему все сказано… Его глаза раскрыты…
— Почему вы так думаете?
— Потому, что ради слабости «одного мужа по отношению к одной жене» ежедневно, ежечасно Государь оскорбляет свой народ, а народ оскорбляет своего Государя…
— Как? — спросила она.
— Да так… Разве это не оскорбление всех нас, не величайшее пренебрежение ко всей нации и в особенности к нам, монархистам, — это «приятие Распутина». Я верю совершенно, как это сказать… ну, словом, что Императрица совершенно чиста… Но ведь тем не менее Распутин грязный развратник… И как его пускать во дворец, когда это беспокоит, волнует всю страну, когда это дает возможность забрасывать грязью династию ее врагам, а нам, ее защитникам, не дает возможности отбивать эти нападения… И это во время самой грозной войны, которую когда-либо вела Россия, когда от психологии солдат зависит все… Подумайте, какое бессилие наше в этом вопросе. Ведь заговорить об этом нельзя… Ведь офицер не может позвать свою роту и начать так: «Вот говорят то, другое про Распутина, — так это вздор…» Это невозможно. И тем более невозможно, что может оказаться такой наивный или представляющийся наивным солдат, который скажет: «Разрешите спросить, ваше благородие, а что говорят про Распутина? Так что это нам неизвестно». Офицеру придется рассказывать, что ли?.. Ужас, ужас, безвыходное положение. А сколько офицеров верят в это?..
— Да что офицеры, — сказала она. — Ведь Петербург в это верит. Люди, которые объясняют это вот так, как мы с вами, их очень немного… Большинство принимает самое простое, самое грязное объяснение…
— Да, я знаю… И вот это и есть другая сторона драмы… Это ежедневное, ежеминутное оскорбление Государя его народом…
Государь оскорбляет страну тем, что пускает во дворец, куда доступ так труден и самым лучшим, уличенного развратника. А страна оскорбляет Государя ужасными подозрениями… И рушатся столетние связи, которыми держалась Россия. Боже мой, Боже мой, — воскликнул он.
— Что? Ну что?
— Вот что… Как ужасно самодержавие без самодержца…
Вот о чем денно и нощно жужжит Петроград. Однако, несмотря на эту непрерывную болтовню, в сущности, мы очень мало знаем достоверного об этом человеке, который несет нам смерть. У нас попросту ничего хорошенько о нем не знают…
К тому же считается в высшей степени неприличным иметь с ним какие бы то ни было сношения. Поэтому, например, я в глаза его никогда не видел. Личного впечатления не имею.
Между тем было бы полезно его иметь.
Вот рассказ некоего Р., киевлянина, которого Киев хорошо знает. По-моему, он старик честный, не глупый, хотя и не очень интеллигентный. Вот что он рассказывал:
— Перед тем, как Государь-Император и Государыня-Императрица и Петр Аркадьевич Столыпин должны были приехать в Киев, за несколько дней получаю я телеграмму: «Григорий Ефимович у вас будет жить на квартире…» Я с Распутиным до этого времени не был знаком и не очень был рад, скажу вам по правде. Во-первых, и так много лишнего беспокойства, а у меня забот, вы сами знаете, было много… Потому что я, как председатель, при проезде Государя должен был со своими молодцами распоряжаться, чтобы все было как надо… А тут еще Распутин… А кроме того, сами вы изволите знать, что про него рассказывают, а у меня жена, вы знаете… Но, думаю, делать нечего, нельзя не принять… Приехал… Ничего… хорошо себя держит, прилично. Простой человек, всех на «ты» называет… Я его принял как мог, он мне сейчас говорит: «Ты, милый человек, мне сейчас хлопочи самое как есть первое место, чтобы при проезде Государя быть».
Ну вот… поставили меня с моими молодцами на Александровской, около музея, в первом ряду… Среди них я Григория Ефимовича поставил. И молодцам моим сказал, чтобы смотреть за ним, как есть… А я хорошо знал, что уж кого-кого, а нас Государь заметит. Потому мои молодцы так уж были выучены, как крикнут «ура», так уж невозможно не оглянуться… От сердца кричат — все разом… Так оно и было. Вот едет коляска, и как мои молодцы гаркнули, Государь и Государыня оба обернулись… И тут Государыня Григория Ефимовича узнала, поклонилась… А он, Григорий Ефимович, как только царский экипаж стал подъезжать, так стал в воздухе руками водить…
— Благословлять?..
— Да, вроде как благословлять… Стоит во весь рост в первом ряду, руками водит, водит… Но ничего, проехали… В тот же день явился ко мне на квартиру какой-то офицер от Государыни к Григорию Ефимовичу: просят, мол, Их Величество Григория Ефимовича пожаловать. А он спрашивает: «А дежурный кто?» Тот сказал. Тогда Григорий Ефимович рассердился: «Скажи матушке-Царице — не пойду сегодня… Этот дежурный — собака. А завтра приду — скажи…» Ну вот, ничего больше вам рассказать не могу… Жил у меня прилично… потом, как все кончилось, очень благодарил и поехал себе… простой человек, и ничего в нем замечательного не нахожу…
А вот рассказ о том же событии, но совсем в других тонах.
Осенью 1913 года ко мне в Киев пришел один человек, которого я совершенно не знал. Он назвал себя почтово-телеграфным чиновником. Бывало у меня в то время очень много народа. Я пригласил его сесть и уставил на него довольно утомленный взгляд. Он был чиновник как чиновник, только в глазах у него было что-то неприятное. Он начал так:
— Все это я читаю, читаю газеты и часто о вас думаю… Тяжело вам, должно быть?
Мне действительно было несладко в это время, но все же я не понял, о чем он, собственно, говорит, и ждал, что будет дальше.
— Вот ваши друзья на вас пошли… Господин Меньшиков в «Новом времени» очень нападает… Да и другие… Это самое трудное, когда друзья… И знаете вы, что вы правы, а доказать не можете… Через это они все нападают на вас… А если бы могли «доказать», то ничего этого не было бы, всех этих неприятностей…
Я теперь догадался, в чем дело. Он говорил о той травле, которая поднялась против меня в правой печати по поводу того, что «Киевлянин» не одобрил затеи заставить русский судебный аппарат служить политической игре в еврейском вопросе. Словом, о той кампании, которую мои единомышленники по многим другим вопросам повели против меня по поводу дела Бейлиса. Он продолжал:
— Надо вам «доказать» правду… Я тоже знаю, что не Бейлис убил… Но кто? Надо вам узнать, кто же убил Андрюшу Ющинского?..
Он смотрел на меня, и я чувствовал, что его взгляд тяжел и настойчив. Но он был прав. Я ответил:
— Разумеется, для меня, да и разве только для меня, было бы важно узнать, кто убил Ющинского… Но как это сделать?
Он ответил не сразу. Он смотрел на меня, точно старался проникнуть в мой мозг. Я подумал: «Экий неприятный взгляд…»
А он сказал:
— Есть такой человек…
— Какой человек?..
— Такой человек, что все знает… И это знает…
Я подумал, что он назовет мне какую-нибудь гадалку-хиромантку. Но он сказал:
— Григорий Ефимович…
Сказал таинственно, понизив голос, но я его сразу не понял. Потом вдруг понял, и у меня вырвалось:
— Распутин?..
Он сделал лицо снисходительного сожаления.
— И вот вы, как и все… Испугались… Распутин… А ведь он все знает. Я знаю — вы не верите… А вот вы послушайте… Вот я раз шел с ним тут в Киеве, когда он был, по улице на Печерске… Идет баба пьяная-распьяная… А он ей пять рублей дал. Я ему:
— Григорий Ефимович, за что?
А он мне:
— Она бедная, бедная… Она не знает… не знает… У нее сейчас ребенок умер… придет домой — узнает… Она — бедная… бедная, — говорю…