веселых бараков соцлагеря, бредем домой среди черных сугробов. Цепной пес лает в темном дворе. Все неправда, ни слова правды, кричит Марко, стоя на четвереньках в снегу.
Окножираф: «“Сегодня” значит “в этот день”».
Я встречаю своего друга писателя Лаци Мартона, который предусмотрительно запасается двумя «мерзавчиками». Мы вливаемся в толпу и, расстегнув куртки, пляшем коло вокруг динамиков. Девушка с плакатиком: «Возьми меня замуж». Боснийско-цыганская румба из «Подполья» — марш нынешний революции. Милета говорит, что именно в этот момент все обретает свой смысл. И окна прорублены в стенах, чтобы люди могли приветствовать демонстрантов, и улицы построены для того, чтобы было где проводить демонстрации. А если так, то какой-то смысл был и у Трианонского договора. И у спускового крючка, который нажал Гаврило Принцип, и у резни, устроенной венграми в 1942 году в Нови-Саде, и у партизан, и у Тито — у всего был свой смысл. У 1956 года, у Восточного блока, у детской энциклопедии, у издательства «Мора Ференц». Еще не утратил смысл последний окножираф, по которому можно сложить страну из слов и город — из лиц, а значит, стоит противостоять водометам, подвергаться избиениям, разбрасывать по ветру листовки, уходить в подполье, протестовать, проигрывать и добиваться свободы. Все, что произошло, должно было произойти, и сараевский выстрел, и охота за скальпами в Боснии, и концлагеря, и массовые захоронения, и Дейтон, и Милошевич, и даже Мира Маркович имеет в этот момент какой-то смысл. Ради этого мы и страдали.
А сейчас, дорогие мальчики и девочки, возьмемся за руки и посмотрим друг другу в глаза. Или все, или ни один — только вместе мы можем пробиться через пуленепробиваемое стекло.
ú
Как «гавана», которую я раскуривал, поджидая у дискотеки пионерлагеря подружек из Югославии, так сквозь толщу времен вспыхивает эпоха, когда мы, слепые и мало что понимающие, прокладывали под знаком интернационализма путь к светлому будущему. Подружки с удовольствием танцевали с нами под медленную музыку, незнакомая обстановка делала их общительными, я помню, как ночью мы забрались в открытое окно их 8-го барака и как удирали — через закрытое, когда Иван испугался, что нас накрыли. Потом каникулы кончились, и мы переписывались с заграницей, надеясь, что нас пригласит отряд-побратим, и мы увидим, как подросли подружки, и снова будут звучать «АВВА» и «Воnеу М». В ту пору путешественника не ожидали особенные сюрпризы, лагерь мира на розовой половине карты еще был един, все вступали в одну и ту же партию, жили в одних и тех же домах, не боялись одного и того же волка, обслуживание в магазинах находилось на одном уровне, и даже суп, тоже одинаковый, разливали одними и теми же алюминиевыми половниками. Нечто общее было даже в вещах специфических, непохожих — как югославские гамбургеры, непроизносимая змрзлна,[65] натуральные сосиски на Александер-плац, румынское виски или албанские консервированные моллюски. Во всем было что-то такое неуловимое, не относящееся к самому предмету, и что бы ты ни жевал, во рту оставался неистребимый привкус второго мира.
Окножираф:
«Клари: Дай мне это!
Янош: Что тебе дать?
Клари: Вот эту фиговину… (Слово “фиговина” просторечное, и употреблять его не рекомендуется.)»
Пионер — это я! Смелый и отважный. А чего мне бояться? Все мои двадцать пять килограммов — это материализованная утопия. Я без устали расширяю свой кругозор, добровольно и весело, а также способствую укреплению дружбы народов. Пионер — это я. Всем, кому нужна помощь, я помогаю. Тебе, тебе и тебе! Чтобы знал, что попал в беду не напрасно. Я стоек, как вера в моей — и в твоей — груди. И вся мировая реакция накладывает в штаны, стоит мне передернуть свой пионерский галстук.
Пионерское движение было популярно и в Югославии. Но были там и некоторые отличия, например у них были юные космонавты, отряды, которые изучали космос, космические корабли и летающих в космос собачек. Между «лунатиками» — так их называли — каждый год устраивали соревнования. Однажды школа из горного селения в Черногории выиграла в качестве приза «сесну» в довольно приличном состоянии. Поскольку аэропорта у них в селе не было, они доставили ее на себе, целый отряд десятилетних пионеров, маленьких сизифов, катил в гору «сесну». С тех пор самолет там и стоит, его регулярно смазывают, дети стали уж взрослыми, но «сесна» так ни разу и не взлетела. Дареному коню в зубы не смотрят.
Двенадцать пунктов устава пионеров, не в пример нормативности десяти заповедей, отличал дескриптивный подход. Они воплощали будущее. Пионер есть законченное совершенство, существо, которое поступает так-то и так-то, например всегда говорит правду (пункт 6-й). По мне, так уж лучше новозаветные идеалы. Брось хлебом в того, кто в тебя бросит камень, это не слабо, кидаться жратвой — прием, который всегда выручает, когда у творца иссякает творческая фантазия. И тогда возникает бурлеск. А что, если кто-то из пионеров объявит, что все пионеры врут? Вот Шохар, да будет известно об этом всему человечеству, врет как сивый мерин, хотя у него и галстук имеется, и даже свисток. Отличный, кстати, свисток, Шохар такого и не заслуживает. Так что хочешь не хочешь, а надо признать, что пионер — тоже человек. Это мог бы быть тринадцатый пункт. Хотя это столь очевидно, что особого пункта не требуется.
Тринадцатый пункт — пункт неписаный, подразумевающий, что у каждого свои слабости. Взять хотя бы меня: как-то раз я стащил в школе головоломку, заныкав ее в носок, правда, я был еще октябренком, и родители велели отнести игрушку назад, хотя по их лицам заметно было, как гордятся они своим отпрыском, усмотрев в блестящих цветных кружочках и треугольничках символ неодолимой тяги к познаниям, — ну да насчет воровства никаких пунктов не было, оно было частью системы.
ü
Как-то раз, в семидесятых, родители взяли меня с собой в отпуск. Дом отдыха находился на острове Луппа, из окон нашего номера был виден Дунай — но только не мне, я не доставал до подоконника, и не моим родителям — они дулись в карты. В заводском доме отдыха были мангалы для шашлыка и стол для настольного тенниса. Мы поехали туда отдыхать, потому что нам дали туда путевку, которую мы заслужили. Не знаю уж, от чего мне следовало отдыхать, но путевка есть путевка, и вообще мне лучше бы не ковырять в носу, а то будет как у слона. К тому же это был конец сезона. Хорошо еще, что Дунай не замерз. Я пытался проводить время достойным человека образом: смотрел по телевизору «Дети капитана Гранта» и русский мультик «Ну, погоди!». Заяц годить не хотел. Я болел за волка, но он все время ломал себе что-нибудь. В этом деле я тоже был не новичок. В больнице Яноша хирурги приветствовали меня как родного, а родители мои тянули на спичках, кто из них повезет меня в следующий раз. Волк курил папиросы. А мне приходилось есть морковку — мне говорили, что без морковки я не вырасту большой. Но я тогда так и не вырос, а волк так и не поймал зайца. Я понимал, что это как-то связано. Потом по ТВ стали показывать «Маленькие фильмы большого мира». Это как раз для меня. Я размахиваю пятисоткилограммовой кувалдой, взмах на восток, взмах на запад, и произношу волшебные слова: Хочу все знать! — я расколю орех познания! Что произойдет с лягушкой, если сунуть ее в серную кислоту при температуре минус двести градусов? Что сталось с космической собакой Лайкой? Сколько мгновений насчитывает весна? За кого я должен болеть, если американцы долбятся с советскими хоккеистами? Насколько страшен Гос-страх? Что делают папа с мамой, когда они ничего не делают?
По телевидению передавали в записи утреннюю гимнастику. «Могут включиться и пожилые». Мои родители никогда не включались, мне же делать гимнастику приходилось, иначе, опять же, я никогда не вырасту. Еще одна морковка. В гостиной перед телевизором сидела сама ведущая этой передачи, Кати Макраи, со своими дочками — они смотрели себя по телеку. Когда дело дошло до вращения бедрами, они не выдержали, встали и присоединились к самим себе. Они в телевизоре объясняли, как и что делать, и сами же выполняли свои указания. Видно было, что делают они это не впервые. В гостиную стали подтягиваться взрослые с бутылками пива в руках, синхронность реальности и кино приводила их в изумление. Для меня-то все это было само собой разумеющимся, как телемедвежонок на заставке вечерней сказки, который старательно чистит зубы и полощет горло: «гыр-гыр-гыр». Чего тут такого: гимнастки делают гимнастику. В дверях образовалась соцреалистическая идиллия: рабочий-крестьянин-интеллигент с отвалившейся челюстью смотрит первый живой эфир венгерского телевидения. Йоцо с компанией растрескавшимися губами жадно тянули пиво, обсуждая прелести эволюции от ребенка до женщины, которую демонстрировали бегущие на месте Кати Макраи и три ее дочки. Когда они от души набегались, начались мои любимые упражнения — дыхательные. Делаем глубокий вдох, раз, два, и медленно-медленно выдыхаем, три, четыре.
В тот же день я упал в разлившийся Дунай. Мои родители с криками бежали по берегу. Свитера на мне, надетые как капуста, быстро впитывали в себя воду.
Я тону, гыр-гыр-гыр, делаю глубокий вдох, я принадлежу миру, а мир принадлежит мне. Меня несет вода, на голове у меня вязаная шапочка, на шапочке — помпон. Нет, не может со мной ничего случиться. Перед тем как уйти под воду, я чувствую сладкий прилив тепла в паху. Меня вытаскивают, обнимают, суют в горячую ванну, вытаскивают из нее. Растирают с головы до ног, снова целуют, снова обнимают. Обещают подарок. Я могу получить что хочу.
Окножираф: «“Я принес тебе кое-что, Петер”, - сказал Петеру отец. Петер еще не знает, что принес ему отец. Это может быть пакетик леденцов, или живой кролик, или карандаш».
Борка устраивает дискуссию, имеют ли театры право бастовать. Любиша Ристич, легендарный режиссер-авангардист, ставший недавно членом ЦК, появляется с опозданием. Он оскорбляет вдову Данило Киша, потом оборачивается к Филипу. Я люблю тебя, говорит ему Филип, но ты ничего не понимаешь, ты не видишь, что происходит. Какая-то политически скомпрометированная актриса устраивает сцену: театр — это воздух, которым она дышит, так что же, ее хотят лишить воздуха?! Отчет о дискуссии публикуют газеты. В моем выступлении перепутали пару иностранных слов, тем самым элег