деваемую предками на шею, найду и долго буду рассматривать его, тот амулет-талисман, долго вертеть в руках, ощупывать, осязать своей кожей всю ту бездну спрессованных веков, выступающую сквозь гладкую поверхность литого старинного золота, и наяву увижу древнего мастера, который сперва вырезбл модель из мамонтовой кости, украшал знаками солнца и вечности, компоновал фигуры и продумывал детали, а потом склеивал части рыбьим клеем и облеплял глиной и после, в образовавшуюся в глине форму, заливал расплавленное золото и серебро, изломав и переплавив для этого чужие, враждебные амулеты, заговоренные другими, чужими волхвами, и, представляя все это, незаметно сольюсь с тем древним мастером, растворюсь в нем, уже пожилом, прожившем жизнь и много чего повидавшем рыжебородом сармате, который у костра, пахнущего кизяком, вырезает из кости фигурки двух крылатых коней, памятуя, что рыжие лошади самые ненадежные, от них не отстают в лукавстве чалые, вороные болезненные, а пегие злы, буланые строптивые, а мухортые слишком смирны, серые красивы и созданы, чтобы ими хвалиться, но ездить следует на гнедой, и что кобыла лучше, надежней и выносливей жеребца, так же как и сука против кобеля, она должна иметь мужество и ширину головы кабана, привлекательность, губы и рот газели, игривость и ум серны, туловище и быстроту волка, длину хвоста гадюки, и что ноздри у кобылы должны быть как львиная пасть, глаза должны быть прекрасные и темные и иметь выражение, сходное с глазами влюбленной женщины, стегна как у дрофы-дудака, с мускулами как у медведя-бати, ее лоб, грудь, бабки и круп должны быть широки, передние ноги, шея, живот и подвздошные кости должны быть длинны, наконец, четыре части тела, куда относятся крестец, уши, стрелка, репица должны быть коротки, чтоб лошадь была похожа на борзую собаку, на голубя и одновременно на верблюда, вот таких коней я вырезаю острым акинбком, с кольцом на конце рукояти, для мизинца, помня, что счастье мужчины находится на лошадиной спине, в премудрых книгах и под сердцем женщины, вырезаю и пою бесконечно долгую степняцкую песню о нашем роде, пришедшем сюда из-за далеких черных гор, о кровавых побоищах с речными людьми талагаями, где был покалечен и остался с тех пор хром и крив на один глаз, о своей славе самого знаменитого мастера, чьи гривны-обереги ценятся дороже всех других, так высоко и так дорого, что всякий коназ считает за честь носить мои украшения, и хаканы, и уздени берендеевские знают обо мне, и даже кааны царских скифов стремятся достать их, берегущих от сглаза, наговора, стрелы и меча, я пою о многочисленных учениках своих, которые продолжат дело мое и понесут его к потомкам, видоизменяя и дополняя, моя песня широка и неохватна, как расстилающийся вокруг мир, древний и вечно юный, как синий бездонный простор, возникающий из ниоткуда и уходящий в никуда, где и далекий голубой лес, и выветренные меловые склоны балок, и маленькое озерцо в куге, песня живописна и нежна, как вечерний закат, многозначительна и многослойна, как жизнь, остра и тверда, как черный булат моего акинака, которым я вырезаю из кости древнего громадного зверя своих крылатых коней, воистину, она как сталь-гурда, что делают из обычного железа, гнущегося об колено, которое скручивают в жгут, старые подковы, пластины и проволоку, нагревают и проковывают, проковывают, заворачивая каждый раз металл как тесто, еще проковывают, проковывают, скручивая винтом, под пение священных древних колдовских молитв проковывают много раз, подобно пекарям, промешивающим, заворачивающим, мнущим тесто, и так много, много, много раз, насыщая металл энергией огня, энергией веры, силой всего нашего рода, проковывают, пока молотобойцы не изойдут двенадцатью солеными потами, а сталь не сделается черной и волокнистой, с волнистым рисунком, безжалостно-твердой, приобретя несвойственные этому металлу свойства и качества, которых не бывает у тех невзрачных кусочков железа, из которых рождается эта черная, с волнистыми полосами сталь-гурда, сотворенная с помощью волхования, с помощью древних заклинаний, режущая железо как дерево, и именно таким стальным черным жалом я легко, играючись, вырезаю из кости допотопного зверя своих крылатых коней, которых украшу знаками солнца и вечности, посажу им на спины бородатых всадников, себя и сына своего, и склею рыбьим клеем, а потом облеплю глиной, и в эту форму волью расплавленное золото и серебро, так, чтоб одна конская голова была белой, с золотыми крыльями, а другая рыжей, с крыльями серебряными, и преподнесу эту гривну-оберег коназу нашему бесстрашному, от победы к победе наш род ведущему, а тот в старости передаст его сыну своему смышленому, востроглазому, а сын победит врагов, и сольет два народа в един, и станет называться Великим Хаканом, Покорителем Окоема, и всю жизнь будет носить на шее моих крылатых коней как знак удачи, и передаст сыну своему, а тот своему сыну, а того будут преследовать пришлые смуглые люди и вынудят выдать им дочь и гривну в приданое отдать, и их каан наденет на свою заросшую толстую шею оберег с конями, и всю жизнь победы и удачи будут ему сопутствовать, и передаст подкову оберега сыну, а сын передаст своему сыну, и когда тот будет умирать, не оставив потомства, его похоронят вместе с конем, женами, оружием и украшениями, и засыпят землей, и воздвигнут высокий курган, остро-покатый, с плосколицей каменной бабой, Хранительницей Судьбы, на вершине, где будет воткнут через год, по обычаю предков, кривой меч-джигурда, и многие, многие, многие годы мои золотые крылатые кони будут покоиться в том безымянном кургане, пока вновь не увидят однажды ясное солнышко-ярило, и их не возьмут трепетно в руки, и не очистят от праха, и не наденут бережно на шею, и не полетят с ними, крылышкуя золотописьмом вышитых парчовым шелком конских голов, где одна рыжая, а другая вороная, над розовой степью заскользят, подобно белоголовому орлану, хохлатому балобану, похлопывая летучей материей, жужжа, как мохнатый шмель, потрескивая, как кузнечик-зинзивер своим железным сердцем-моторчиком, маленьким, но сильным, в котором незримо заключена сила двенадцати лошадей, полетят крылатые кони с золотыми бородатыми всадниками над лесом, над убранными полями, и с ними вместе полетит и моя душа, безымянного рыжебородого мастера-сармата, создавшего это крылатое злато-серебряное чудо, понесется, скользя в теплом потоке, над меловыми выветренными склонами балок, над прохладным прудом, заросшим кугой, над садами и серыми, выгоревшими крышами домов, над кукурузой, среди стеблей которой будут мелькать испуганные кабаны, над высоким, поросшим татарником и купырем курганом, откуда широко с вершины распахивается весь наш ветхий мир, залитый щедрым солнцем, древний и вечно юный, возникающий из ниоткуда и уходящий в никуда, и где в пыльной траве до одурения стрекочут кузнечики, крылышкуя золотописьмом тончайших жил…
ГЕОРГИЙ-ПОБЕДОНОСЕЦРассказ казака
Над Москва-рекой горел багровый закат. В древности эту реку называли Смородиной, потому что по ее берегам густо росли кусты пахучей черемухи и смородины, в которых любят гнездиться соловьи… Сейчас из-за реки густо наносило гнилью, и летело оттуда воронье — чуяло, видно, поживу. Я уже видал такое — в Дубоссарах; но и предположить не мог, что увижу еще раз — в Москве.
Когда толпа народа прорвала заграждения из режущей проволоки (ООН считает ее варварским оружием), среди штурмовавших оказалось немало женщин. Одна из них была и вовсе — на сносях. Она искала мужа. Принесла ему теплую куртку и не верила, что его может уже и не быть в живых. Ей несколько раз предлагали покинуть позиции, но она отказывалась и продолжала искать. Муж не находился. Среди раненых его не было. Осмотрели мертвых — не оказалось тоже.
Ее спрашивали: он точно пошел сюда? Может, где-нибудь в другом месте?.. Сюда! Сюда! — твердила женщина, словно обезумев, продолжая водить вокруг себя иссиня-зелеными, наивными глазами. Может, там? — показали на нейтральную полосу, где лежало несколько трупов. Дали ей посмотреть в стереотрубу. Она вскрикнула, лишь приложившись к окулярам.
Подобрав полы распахнутого пальто, перелезла через бруствер из мешков с песком и побежала по брусчатке, неловко подворачиваясь на каблуках. Пули высекли рядом искры, но она, кажется, даже не обратила внимания. Может, не поняла, что это всерьез? Справа, слева, спереди, сзади… «Вернись! Вернись!» — кричали ей. Но она, похоже, не слышала, все так же бежала, неловко разбрасывая ноги и поддерживая одной рукой живот.
Вдруг женщина упала — мы не ожидали этого. Ахнули в один голос. Но даже падая, смертельно раненая, она прикрывала руками живот, и потому упала на спину. Пальто распахнулось, и живот, обтянутый тонкой материей, рельефно прорисовался на фоне зарева пожара, что горел над Москва-рекою. Нам видно было, как бьется неродившийся ребенок… Наша медсестра Ксюша сказала вслух:
— Мать, похоже, мертва. Но ребенка еще можно спасти…
— Сколько есть времени? — спросил один из наших, молодой парень, горячая удалая голова.
— Несколько минут. Но она может оказаться живой — тогда больше.
Парень оставил свой автомат, поглубже нахлобучил папаху и перемахнул через бруствер. Мы опять ахнули. Я знал этого парня. Воевал с ним в Приднестровье. Он был до безумия смел и всегда весел. Но в последнее время горе стало пригибать буйную курчавую головушку — у него увели жену, пока воевал, — и потому он искал, кажется, себе смерти.
Он пробирался к лежащей женщине короткими перебежками, но его заметили снайперы. Пули вспороли асфальт, брызнули снопами искр. Мы ответили, стараясь подавить огонь противника, или хотя бы отвлечь его на себя. Один из наших, Борис, так тот даже вскочил на мешки с песком и стал плясать — не смотри, что москвич! — размахивая шапкой, чтоб обратить внимание снайперов на себя.
— Ты что! Слезай скорее! — кричали ему.
— Не бойтесь, я же — в бронике.
Его сбросила с бруствера пуля, попавшая в бронежилет. Отделался он легким испугом.
И вдруг стрельба прекратилась, похоже, что и там, за ограждением, поняли, куда и зачем идет парень. Я внимательно следил за ним и переживал — ведь он был близок мне. В Дубоссарах мы побывали не в одной переделке. Там ему везло, и я почему-то верил, что и сейчас повезет тоже. Я очень этого хотел.