Последний парад — страница 28 из 75

Майор разошелся, разыгрался и сделал краузе, разновидность дуплета, при котором прицельный шар, отразившись от борта, пересек линию движения битка и закатился в лузу.

Майор резанул, загнал хорошо закрученного «дурака» и получил еще фукса, совершенно непредвиденный шар, который неожиданно закатился- неожиданно даже для него самого. Народ восхищенно зашумел. Майор посмотрел на своего противника — тот стоял бледный и водил большим пальцем себе по горлу. Да, змея меняет шкуру, но не меняет натуру… Перед глазами майора опять всплыли лица мучающихся ребят. Ах ты, сучара!

Майор со злостью сделал последний, партионный удар, послал красивого, эффектного дуплета от трех бортов в угловую лузу, после чего поставил турник кия на порядком вытертое, «лысое» сукно стола. Третью партию играть уже не имело смысла.

— Все, зверь! — сказал он совершенно отчетливо, снимая с левой руки трехпалую, измазанную мелом перчатку. — Гони ключи от моей машины.

Проигравший выругался по-своему и, злобно сверкнув желтыми, рысьими глазами, швырнул ключи на стол.

— Помнишь ребят? — спросил майор. — Продам джип и памятник им поставлю. А играешь ты хреново!

Зрители оживленно гомонили, поздравляли майора, как-то забыв, что он заика, что почти не разговаривал, лишь на бумажке писал, никто не обратил, кажется, внимания на то, что произошло чудо — Конищев заговорил. Кажется, что он и сам не заметил этого — в суете и горячке.

Видно, Господь снизошел до него. Похоже, кто-то из погибших ребят-мучеников вымолил для своего командира эту Божью благодать.

СОЛДАТ ЛЮБВИ

Мать называет его — Бисер; отец — Одер, и пророчит ему бесславный конец в лапше на Пасху. Но петух не обращает на эти пророчества внимания — у него есть заботы поважнее.

Надменный, важный, с гвардейской выправкой, расхаживает он по отцовскому варку, щелкая огромными загнутыми шпорами, строго поглядывая по сторонам — на домашних жирных индоуток, на пегий выводок гончаков, выгрызающих, словно по команде, из шерсти репьи, готовый как к нападению с целью защиты кур от любого произвола, так и к исполнению прочих своих многочисленных обязанностей.

Вот… стоило только упомянуть об обязанностях, как петух срывается с места и стремительно, пригнув голову, как ястреб, как «як-истребитель» несется за пестрой в буро-красную крапинку (особая, выведенная матерью «бисерная» порода), приземистой, довольно жирной курицей, вот… погнал, погнал, да так стремительно и сноровисто, будто всю жизнь только тем и занимался, что устраивал спринтерские пробежки. Она ж и не думала сбавлять темпа, бежала, как летела, неслась от него, аки голубица быстрокрылая, невинная, мчалась вроде как обреченно, несчастная жертва чужой, преступной, неудержимой страсти, эдакая униженная и оскорбленная невинность, неслась, квохча, вроде как испуганно, с придыханьями возмущенными, в которых тем не менее опытный слух мог уловить нескрываемое торжество над товарками.

Да, она была далеко не так юна и простодушна, какой хотела казаться, она весьма сноровисто петляла вокруг тележных колес, изгрызенных ясель и навозных куч, на которых стояли другие куры, рыжие, пестрые, белые, с голыми розоватыми гузками, но в основном — «бисерные», ее сестры и тетушки, а также с неприкрытым любопытством следили за этими гонками романовские овцы, мелкие, но весьма плодовитые — «сам-третей», а то и «сам-пять» — чудом сохранившиеся в наших палестинах, пережившие всяческие генетические гонения и именно на отцовском варке выжившие в количестве двух десятков, хотя раньше их было по России без счету, в каждом, почитай, дворе, вся русская армия одевалась в «романовские» полушубки, а также проявляли плохо скрываемый интерес к гонкам пуховые «придонские» козы, материны любимицы, очень выносливые, в отличие от «оренбургских», и неприхотливые, которых отец называет «чертями рогатыми», — пеструха между тем неслась, виляя и хитря, будто дразня своей жирной, на отлете, немного выщипанной, словно выбритой (по последней куриной моде, что ли?) пухленькой нежной гузкой, тем самым разжигая в петухе основные инстинкты. Представляю, как заводил его этот доморощенный «разогревный» стриптиз! Тут поневоле по-мужски посочувствуешь несчастному петушку.

Но он был тоже весьма опытен в амурных делах и по-петушиному силен, он находился в самом петушином, как говорится, соку, — он гнал и гнал, настойчиво и молча, гнал, не тратя попусту сил на клекот и хлопанье крыльями, — он мчался пестрым метеором, желтые глаза навыкат, клюв плотно сжат, весь его облик выражал негодование: ах так! позорить меня вздумала! догоню и накажу! — но она не очень-то боялась его, она и не думала сдаваться, она по своей куриной внезапной прихоти, видно, пыталась хоть разок убежать от него, в ее куриные мозги вошла эдакая фантазия — убежать на самом деле, всерьез, пусть потом и пожалеет об этом, совсем немножко пожалеет, и даже посетует потом на свой куриный умишко, но сейчас ей хотелось хоть разок показать норов и гонор и оставить петуха с носом, чтоб потом похваляться перед товарками: вот, дескать, какая, не то что некоторые, пернатые…

Отец, опершись о вилы, подбадривал петуха:

— Ну! Ну! Наддай еще! Дого-онит!

Мать, опустив подойник с белой ватой молочной пены, перечила хозяину:

— Нет, не догонит. Не на ту напал. Моя порода — кочетов не понимают.

Автор на этих словах подумал: вывела, черт возьми, каких-то феминисток!..

А петуху было глубоко плевать на наши возгласы и размышления — он знал свое дело, гнал ее и гнал, гнал упорно и не сбавляя темпа. Сказывалась кровь: в предках у него были «короли птичьего двора» — орловские кочета, морозостойкие, могущие ночевать под открытым небом, и никакие гребни у них не отмерзают, присутствовали также юрловские голосистые, у которых песня мощного, шаляпинского звучания, длительностью до пятнадцати секунд (раньше петушиное пение отсчитывали пядями на палке — так в предках у него был «восьмичетвертной»), и вот такой петух гнал пеструху, и гнал упорно. Гнал до победного конца.

Уже несколько минут носились они по скотному двору, по варку — пыль, мусор, перья, гогот и кряканье, квохт и кудахтанье, собачий лай… Корова с телкой изумленно пялили свои лиловые влажные глаза на эту беготню; привязанный, на цепи, бык-трехлеток вожделенно пускал слюни, он тоже кое-кого погонял бы с удовольствием… Собаки, особенно щенки-первогодки, бурно сопереживали гонкам, подавали ломающиеся голоса, бараны сбились в кучу и топотали ногами, как они делают при опасности, когда, например, чуют волка, а старая коза-дереза Зина взбежала на прикладок прошлогоднего, полынистого и бурьянистого сена и следила за погоней с выражением заядлого футбольного болельщика. Даже уработанный, заезженный отцов чалый мерин по кличке Бунчук, и тот восхищенно отвесил нижнюю губу, похожую на старую, порыжелую калошу, как будто чего-то понимал в амурах, тем более — куриных.

Но вот петух догнал, догнал наконец курицу и наскочил, издав победный клекот — орел ты наш! — да только не тут-то было, строптивая пеструха и не думала подчиняться самодержавной власти каких-то там мелких самодеятельных местных самодуров, которым, видите ли, чего-то там захотелось — прямо счас, вынь да положь, — она вывернулась, сбросив петуха, и опять попыталась улизнуть.

— Ушла! Ушла! — подала голос мать.

— Черта с два! От этого не уйдешь! — а это, конечно же, отец.

Да, петух был начеку. Тут же догнал и задал неразумной хорошую взбучку, чтоб не бегала от собственного счастья. Он налетел на нее как орлан-балобан, как коршун краснозобый, как гриф-могильник, как кондор-беркут, как «мессершмитт», фашист проклятый, налетел на нее, несчастную, глупую курицу, не понимающую своего же блага, налетел и ну учить уму-разуму, терзать ее, невинную, юную и непорочную. За что? За что? — кудахтала она, не понимая, видать, науки.

Жалко было курицу. За нее даже возвысил голос белый молодой петушок яйценосной, владимирской породы, который жил где-то полулегально за сараем и голоса никогда не смел подать, а тут вдруг объявился — не запылился: ко-ко-ко! а ну перестань, дескать, измываться, фулюган!

Но Бисер продолжал учить неразумную, он клевал ее, словно съесть хотел, прямо тут растерзать, расчленить посреди двора, на глазах у всех собравшихся на зрелище, которых он оторвал от важных дел своими несдержанными амурами нескромными, он топтал, давил, подпрыгивал, шумя крыльями и сережками тряся. Терзал когтьми и шпорами трещал. А гребень, красный, налитой, как перец, прямо-таки торчком стоял…

— Ну дорвался! Дорвался! — крякнул отец, выдергивая и вскидывая на плечо покатое вилы четырехрожковые. — Не кочет — солдат любви!

— Разбойник прямо какой-то… — сказала мать и подняла подойник с осевшей белоснежной шапкой молочной пены.

А петух неистовствовал. Как будто, в самом деле, в первый раз… И как он ей, слабенькой, несмелой, как он ей, робкой и покорной, хребет-то нежный не сломал, как глазки перламутровые не выклевал, не выдрал, как головку ей, верной женушке, не свернул ненароком?.. О ужас, ужас, ужас! Упаси Господи родиться курицей бесправной!

Да, видать, конец настал несчастной пеструхе! Так и загнется, поди, возле сарая, на старом, сгоревшем навозе… Ан нет! Лишь только сатрап жестокий с победным криком в «восемь четвертей» сойти изволил на твердь земную, она, паузу недолгую для приличия выдержала, полежав на боку немного, вроде как в изнеможении, иль в неге, потом вдруг, словно очнувшись в изумлении, скромненько так это поднялась, отряхнулась обескураженно и стала тут же как ни в чем ни бывало чего-то там клевать у себя под ногами.

Бисер же тем временем задал хорошенькую трепку молодому белому петушку, погонял его для острастки, чтоб знал, кто тут хозяин и не смел больше голос свой поганый, мерзкий и весьма немузыкальный подавать в чью бы то ни было защиту — аблакат-защитничек нашелся! — загнал его, трусливого, нестойкого, на крышу сарая, где старый шифер давно порос уж мохом, после чего, победоносно проголосив, с клекотом орлиным подбежал к кучке кукурузы, которая накануне была насыпана из плетеного лукошка, изрядно погрызенного «чертями рогатыми», чьи предки в свое время уничтожили всю растительность в Северной Африке, Малой Азии, Испании и Греции, превратив некогда цветущие, утопающие в зелени страны в каменистые полупустыни, — петух отогнал от зерна давешнюю пеструху и стал созывать к кукурузе других кур от других кучек. И они не заставили себя долго ждать, тут же радостно набежали-налетели к своему ласковому, заботливому повелителю, словно он нашел какое-то иное, необычное, в