Последний парад — страница 52 из 75

го Николай Евгеньевич разделся и, предвкушая удовольствие, растянулся в своем любимом кресле, спиной к дубовой двери, лицом к горящему камину, и, поглаживая левой рукой теплый шершавый бархат дивана — гарнитур назывался «Осень», — раскрыл книгу и стал читать. Странно, то ли давненько уж ничего не читал он, то ли вечер располагал, то ли еще почему (может, к этому располагала непривычная тишина в доме, треск поленьев, их нежный аромат, сигареты и кофе под рукой, на столике цвета слоновой кости, а на ногах — теплые носки), но только он без труда запоминал имена и характеры героев, их привычки и почти сразу же втянулся в интригующий, лихо закрученный сюжет. С какой-то легкой грустью и забытым наслаждением отдалялся он все дальше и дальше от беспокойной действительности, от всеминутных и бесконечных проблем, от жены, у которой в последнее время что-то расшалились нервы до того, что пришлось устраивать ее в санаторий — ничего, санаторий хороший, раньше генералов в нем лечили, подлатают старушку, будет как новая! — от шебутного, с авантюрными наклонностями компаньона Стасика — вот ведь свела судьба когда-то! — который три дня уже как улетел в эту дурацкую, никчемную командировку (можно было бы решить все и по телефону — нет, надо лететь ему!) и без которого Николай Евгеньевич сейчас очень скучал, не с кем перекинуться ни словом, ни в преферанс, может, оттого и на книжки потянуло, от прислуги, вороватой и с темным прошлым (вспомнился Славич со своей неискоренимой «феней»), от чиновников, которые так и норовят ободрать как липку, будто у него дома печатный станок, и еще отдалился от тысяч других всяких проблем, которые вдруг куда-то странным образом провалились, растворились, выпустив его мозг и сердце из своих мягких, но властных лап, — он уплывал куда-то в чужую жизнь, в мир грез и фантазий, во что-то милое, сентиментальное, несерьезное, выдуманное, но одновременно чувствовал, что его лысеющая голова удобно покоится на бархатном подзаголовнике, жар углей ласково играет на его гладко выбритых щеках, что сигареты лежат под рукой, а на полированном столике дымится кофе, и слышал, как за окном, среди облетевшего сада, шуршит дождик. Представил, как скучает, наверное, сейчас жена в такую погоду в своем дурацком санатории — взбрело же ей в голову лечиться в такое время. Хорошо, хоть настоял, чтобы машину оставила, а то совсем в той дыре одичаешь… А книжка, между тем, слово за словом, строка за строкой, страница за страницей проглатывалась им, он был поглощен сперва пылкой любовью и неимоверной бедностью героев, потом материальным достатком и их беспричинными ссорами; образы героев становились для него все ближе и яснее, они жили — сперва любили, потом ненавидели друг друга — словно бы у него перед глазами; он все так явственно представлял, что иногда даже путал, где явь, а где вымысел; а минуты складывались, между тем, в часы, и вот уже полночь, и уже подходит развязка, близится конец, и вот уже началась, кажется, финальная сцена. Эта сцена происходит ночью в каком-то заброшенном придорожном отеле, бывшем пионерлагере, среди дремучего леса. Вот в стекло стучится мужчина. И этот мужчина будто бы он — сам Николай Евгеньевич. Героиня отпирает и бросается ночному гостю на шею. Но он отворачивается и отстраняет ее. Он встревожен, бледен, на левой щеке у него свежая царапина — напоролся в темноте на сук, пока шел с электрички. Героиня нежно целует прямо в царапину, слизывает кровь, но он опять отстраняется от нее, даже выговаривает ей: не время, не время, не из-за этого же он примчался сюда, потом, потом! — еще говорит, глотая слова, что наконец-то все складывается так, как они давно задумывали. Готова ли она? Не передумала ли? Нет! Она готова. Нет! Не передумала. Ну, тогда присядем на дорожку. И прямо в мокром плаще он заваливается на диван, который, конечно же, от фирмы «Ангстрем», и на робкое замечание женщины отмахивается: ну да, мокрый, ну да, с ногами на гарнитур «Престиж»! — достает маслянистый пистолет, который грелся у него под сердцем, проверяет патроны, передергивает затвор, ставит на предохранитель, прячет за пазуху и вытирает замасленную руку о коричневый бархат дивана. Женщина опять осыпает его поцелуями, она восхищена своим избранником — настоящий мужчина! — обнимает его за мускулистую шею и радуется его решимости — наконец-то! — любуется его точеным профилем и с омерзением представляет себе другое тело, мерзкое, оплывшее тело «нового русского», с плешью на затылке, представляет опостылевшее, немилое лицо — как у бабы! — скоро, скоро она станет свободной… и богатой. Они напоследок садятся, просчитывают все возможное: алиби, всякие случайности, ошибки, невезенье. Нет, все, все продумано до мелочей. И, начиная с этого момента, у каждого их шага имеется свое, особое назначение и даже название. Они еще раз повторяют весь план, и их свистящий шепот прерывается лишь движениями ее нежного язычка, который поглаживает его шершавую, трехдневную щетину, и ласкает все еще кровоточащую царапину. Но вот часы бьют полночь. Пора. Она крестит его и провожает до дверей. Через полчаса она разбудит горничную, пожалуется ей на головную боль и попросит у нее цитрамона, — это и будет ее алиби. Он забирает ее машину и тихонько, с потушенными фарами, уезжает со двора, на прощанье вспомнив ее милый образ и пожалев, что так поспешно и холодно расстался. И вот он мчится в редком осеннем дожде и подъезжает к знакомому дому, и останавливает машину — в темноте «Форд» темно-вишневый, почти черный, — сквозь облетевший сад видит горящее на втором этаже окно — очень хорошо, все идет по плану. К воротам подбегают собаки, но они заранее прикормлены, должны угадать его и должны молчать. И они угадывают и молчат. Теперь нужно открыть калитку и войти в сад. Управляющий не должен встретиться в такой час, он должен уже или спать, или должен быть отпущен. И его действительно нет: боковая дверь в его мастерскую закрыта на висячий замок. Любовник поднимается по четырем ступеням к веранде и входит в дом. В ушах пульсирует кровь, он слышит голос любимой женщины: в прихожей специально, напоминает она, постелена широкая дорожка, по которой следует подниматься, прижимаясь к левой стороне, эта сторона лестницы совсем не скрипит, наверху — три двери, можно запутаться. Нужная дверь — средняя. И вот она — дубовая, резная, фирменная дверь: из-за неприкрытой створки выбивается косая полоса света. Так, теперь главное: пистолет из кармана, предохранитель вниз — и боком в щель. В кабинете — теплый запах яблоневых и вишневых дров, нежный аромат «Осени», отблески догорающих углей, высокая бархатная спинка кресла фирмы «Ангстрем» и на спинке — светловолосый, начавший лысеть затылок человека, который читает книгу.

— Это ты, Стасик? Что так рано?..

Пистолет падает на пол и выстреливает. Пуля чертит на левой щеке Славича царапину и царапает лакированную поверхность…

— Ух ты, черт! — испуганно кричит он. — Несчастный случай, хозяин.

АУСТЕРЛИЦ(Рассказ публикуется с небольшими сокращениями.)

Чужую боль невозможно понять, не испытав боль самому, — давно известно; так же, как трудно осмыслить большое и важное, не отстраняясь от него. Впервые русским я почувствовал себя лишь на чужбине, в Чехии, на пятый день тамошней жизни, когда поднялся на холм и коснулся замшелой коры гудящего на ветру дуба; под дубом, вот тут, на этом месте, сидел когда-то на полосатом барабане, закинув ногу на ногу, сам Наполеон Бонапарт…

Я жил тогда у друга, в местечке неподалеку от знаменитого Аустерлица. По-нашему — в деревне. Как-то зашел в магазин (одет был совершенно нейтрально: в джинсах и майке), и лишь только хлопнула за мной дверь, как услышал:

— Чего пан желает? — спросила продавщица по-русски.

— Пан желает… Нет, пан ничего не желает.

И долго не мог понять, досадно мне или, наоборот, приятно, что, считай, на лбу написано, какой я национальности. Потом лежал на берегу реки: река шумно катила желтоватые свои воды, по каменистым берегам рос причудливый еловый лес, от гранитных сколов тянуло сырой слоистой прохладой, и я будто впервые видел все кругом: и реку, и лес, и аккуратные домики местечка с красными черепичными крышами, и за ними знаменитый холм и дуб, — я видел все это словно другими глазами. Я лежал навзничь на каменистой, нерусской земле, грелся, обсыхая после купания, под чужим солнцем, тело колола неизвестная чужая трава, и только облака, что плыли надо мной, не чужие были. Они плыли с востока, они несли мне (да простится высокий штиль) привет с родины. Они еще вчера, может быть, или даже сегодня утром видели моих детей, моих родных, моих друзей; и еще вчера, быть может, были они и не облаками вовсе, а медвяными луговыми туманами, соловьиными трелями, молочными разливами вишневых садов — дыханием моей земли…

Вот облако плывет, похожее на старинный корабль. Трепещут снасти, раздуваются паруса, команда по местам стоит. Пушки палят, белыми клубами пыхают… Такие красавцы строились когда-то в нашем городе, потом спускались по Дону до самого Азова-крепости. Строил и водил их к Азову юный Петр…

Так вот же он! Огромный, в треуголке и ботфортах стоит на носу флагмана, смотрит вперед, опираясь на трость. Трубочкой попыхивает, берега цепко осматривает, а на берегах ликованье: казаки гарцуют, стрельцы бердышами сверкают, бабы платками машут… Доволен Петр. Оборачивается — глаза, как птицы, трепещут, усы в разлете, — кричит громогласно:

— А ну пошибче, други, пошибче! — размахивает трубкой. — И раз! И раз! И раз! Возьмем Азов — каждому по кафтану! Каждому! — Из трубки летит зола и голубые искры.

А вот облако, на всадника похожее. Всадник несется с копьем наперевес. Конь гриваст под ним, поджар и сухоног; всадник в шлеме с шишаком, он скуласт, курнос и светловолос, с рыжей бородой; он из племени северян, севрюков. Это про них… Это про нас сказано: «…под трубами пеленаты, под шеломами взлелеяны, с конца копья вскормлены». Я несусь навстречу пыльной орде, навстречу «поганым», что в лисьих шапках; я несусь, а они скалят злобно крупные зубы; они кричат что-то на тарабарском своем наречии; они крутят над головами кривыми саблями; они меня на испуг берут, но я не боюсь, несусь навстречу своей судьбе; я вижу Бога на небесах, я улыбаюсь Ему и несусь вперед за веру Христову… Я уже выбрал одного из орды. Вот этого, на вороном аргамаке. Уж одного-то успею проткнуть своим жалом, кроваво блестящим от осевшей на нем глинистой пыли. Проткну, как жука, с треском. И войлочный панцирь не спасет его.