ство зайцев да перепелок-куропаток расплодилося, как после войны разрушительной, а ночами осенними, длинными, промозглыми волки-бирюки воют по курганам. Землица-матушка наша уродимая, черная, жирная — хоть на хлеб ее мажь, — неродная больше людям на ней живущим, не мать стала, а мачеха подколодная. В глазах же ваших мутных беспросветность непроходимая, а в закромах — пусто, мыши передохли, и всесветная тоска тоскливая, тоска зеленая, болотная, непротивленная, после которой смерть несомненна, неизбежна и покажется благом, избавлением от мук, а руки ваши в кулаки не сжимаются, лишь стакан сжимать привыкли, семя ваше так и сгорит в вас, так и уйдет с вами в могилу, ибо невесты ваши и жены ваши неверные, беспутные, вас презирающие, неуважающие, рассеяны по белу свету великому, неприютному, по барам-бардакам турецким и всего мира необъятного, где их «наташками» зовут-кличут, и спят они с чурками позорными, смердящими, обрезанными, и рожают от лилово-фиолетовых негров кучерявых коричневых бастардов-выблядков, — вам же все равно, вам наплевать, вам лишь бы булькала влага горячительная, вы давно уж привыкли обнимать одну лишь бутыль зелена вина, и готовы день-деньской лопатами махать иль вилами за-ради стакана самогона желтого, бурячного, вонючего из руки пухлой нового хозяина жизни. Вы ли это, пацаны, взращенные на Александре Невском, Корчагине и Чапае? Нет, не вы. Неведомы мне эти субтильные, серолицые доходяги, эти лохматые существа красноглазые, имеющие лишь подобье человеков. Вы подобны чайкам расслабленным, халявой избалованным, кои, имеющие резвые крылья, влачатся по мерзким помойкам, вместо того, чтобы лететь — навстречу морю, навстречу буре.
Вымирает, вырождается, исчезает раса
Наша победоносная, род-племя
Наше русское, русое, великое, славою
Овеянное и легендами, боянами
Воспетое, нашими и иноземными.
И некому усилить, продлить его.
И я говорю крестному, что горько и больно, и обидно смотреть на родину свою сирую, где двадцать лет ничего не строилось, не обновлялось, не возводилось, а только разваливалось, растаскивалось, проживалося, пропивалося, — и когда же наступит конец всему этому раздраю-разбою? Когда же снизойдет на страну нашу, на народ покой и благодать? Когда же?
На что крестный, посмотрев на меня в упор ясным наполеоновско-суворовским зраком, отвечает: однажды мужик один, дескать, забубенный проиграл собутыльнику жену младую, красивую, неприступную, гордую и строгую. Проиграл на сутки, и выигравший решил за сутки эти так над нею надругаться, чтоб позора хватило на всю жизнь оставшуюся, — он созвал приятелей, таких же, как сам, вывел женщину пред алчные их черные, непотребные очи похотливые и приказал раздеваться. И когда она отказалась повиноваться, — стал срывать, стал сдирать с нее одежды ее светлые, непорочные. Страстно взмолилась она к Господу нашему, заступнику: помоги, Отче, ибо видишь, невинна я! — и Господь неслышно отозвался: вот Я, во всей славе своей! И чудо свершилося: одежды ее светлыя, непорочныя не иссякали на ней, сколько ни сдирал их злодей ярый, не срывал, не изрывал, пианый, безумный, — он раздирал, а одежды не кончалися. Уморился злодей, остановился, призадумался и понял, что тут что-то не так. Да и гости вмиг протрезвели, испугалися и разбежалися.
Так и с Россией-матушкой, сынок. Обирают ее, проигрывают, обдирают, как липку, унижают, высмеивают, а она все стоит среди великого позорища в одеждах-ризах светлых своих, непорочных. Обирают, обдирают, грабят, а все никак не оберут, не обдерут и не ограбят. Унижают, обливают грязью, а она все равно чистая и все равно великая. Потому и вечная она, потому и святая. Тыщи лет стоит в славе и впредь стоять будет. Вот выгорит безжалостно, как в плавильном котле-тигеле вся ложь, вся неправда, вся лень и ржа, сгорит в шлак, в прах, в пепел, — и останется один звонкий металл чистый, литой. Из которого хоть меч ковать, хоть плуг. И будем мы вспоминать об этом времени смутном, как о мОроке похмельном, бредовом, и лишь головою качать. А историки честные назовут это временем очистительного самосожжения, и это будет правдой.
Ай да крестный! Ай да умница! Воистину, притчи твои Соломоновым подобны. Но как же ребята-сверстники, друзья-односумы, все поколенье наше потерянное? Ведь жалко… Услышит ли Господь плач мой рыдающий, вспомянет ли о чадах своих непутевых, — ведь не для пития же зелья гадкого, неполезного послал Он в мир всех нас, — вспомянет ли, оглядит с небес и осияет своей благодатью?
И тогда, очнувшись
От угара хмельного, беспробудного,
Ударитесь вы главою буйною о кулаки
Пудовые. Очистительно восплачете, вырывая
Из бород запущенных клоки кудрявые,
И воспрянете, и покажете миру
Удаль русскую,
Русскую мощь и духа величие.
А ежели не очнетеся, мужики, друзья-односумы, и не воспрянете, — тогда и жалковать об вас, о всех нас нечего. В шлак, в прах, в пепел — туда, значит, всем нам и дорога!
Очистительное пламя самосожжения не всегда означает смерть несомненную, чаще как раз наоборот — возрождение из пепла. Выгорай же скорее!
ЗЕЛЕНЫЙ МУСТАНГ
Существует расхожее мнение, что губит людей не пиво…
Этот шикарный кабриолет с откидным верхом, ядовитого, иссиня-зеленого цвета, подарил эрцгерцогу Фердинанду полковник Гаррах. Фердинанд сразу же дал автомобилю имя — Амазон. Потому что был он похож на любимых попугаев Его Высочества. Кабриолет построили по спецзаказу: бронированные днище и двери, пуленепробиваемые стекла, двигатель повышенной мощности и надежности, салон с изысканнейшими бархатными креслами. Перед тем как сесть в машину, эрцгерцог, по морской традиции, решил разбить о борт автомобиля бутылку шампанского. Увы, бутылка не разбилась. Попробовали еще — тот же результат. Тогда молоденькая, смазливая жена Фердинанда, желая сгладить инцидент, игриво сказала мужу, который держал в руках большую, отделанную серебром, кружку богемского стекла и ножку жареного вальдшнепа, — она сказала, что если не бьется шампанское, тогда облей, милый, его хотя бы пивом. Что Фердинанд и проделал: оросил из своей гербовой кружки капот Амазона добрым английским элем.
Вскоре они с женой были застрелены в этом автомобиле Гаврилой Принципом.
С началом первой мировой войны автомобиль реквизировали для нужд армии, и на нем стал ездить генерал Потьорек, который всем сортам пива предпочитал гамбургское «Имбирное». Вскоре он проиграл несколько сражений, был на грани самоубийства, его отстранили от командования соединением и отправили в бесславную отставку.
Автомобиль попал к штабному полковнику Шлегелю, который, как всякий истинный баварец, был любителем сосисок с тушеной капустой и темного баварского. Вскоре после получения под свое начало Амазона полковник, налившись горьковато-хмельным напитком по самые, как он выражался, петлицы, налетел на дерево и погиб, а автомобиль, у которого оказались повреждены всего лишь фара да зеркало заднего вида, перешел к коменданту береговой крепости.
Комендант крепости-форта ездил на нем три месяца. Был он эльзасец с непроизносимой фамилией, лихач и бретер, потому и не поднялся в военной карьере выше майора, любил охотничьи колбаски, крепкий «Портер» № 3 и певичек с пятым размером груди. За время эксплуатации кабриолета он попал в четыре аварии, потеряв в последней из них левую руку. После чего был награжден Железным Крестом II степени и уволен из действующей армии как герой войны.
Злосчастный кабриолет продали с аукциона. Купил его почти за символическую цену какой-то доктор Шмедт. Доктор был по-саксонски очень аккуратен и осторожен. Если выпивал хотя бы рюмку бренди или шнапса, за руль в этот день уже не садился. Так длилось около года. Через год доктор как-то расслабился и под селедочный форшмак хлопнул несколько рюмашек доброй русской водки из военных трофеев. И — о чудо! — обошлось. Он благополучно доехал домой. Доктор «расслабился» еще разок. И опять все сошло как нельзя лучше. Тогда доктор вконец потерял бдительность и стал гонять на Амазоне, не разбирая особенно дорог, погоды и времени суток. И все было хорошо. Просто отлично. Но однажды, под горячие, жаренные во фритюре цыплячьи крылышки, он употребил кельнского светлого, верхового брожения, и наутро его холодный труп обнаружили под лежащим вверх колесами автомобилем.
Вдова доктора поспешила подарить машину знакомому колбаснику-пруссаку, который вел примерный образ жизни, посещал кирху, подавал бедным, был отличным семьянином, и лишь раз в месяц, в последнее воскресенье, разрешал себе пропустить кружечку сладкого «карамельного» пивка «Кайзер Вильгельм». Но и тот через некоторое время неожиданно разорился и, вопреки христианскому учению, наложил на себя руки. Автомобиль по наследству достался его племяннику, отставному унтеру.
Жена племянника-унтера, панически боявшаяся машины-убийцы, уговорила своего семипудового мужа продать ее, не втискиваясь, даже ради интереса, в салон. Муж внял ее совету и дожил до седин. Машину же удалось «впарить» одному швейцарцу-гонщику, который то и дело устанавливал на «Мерседесах», «Фордах» и «Пежо» мировые и европейские рекорды. Тот, лишь только попробовал машину, сразу же пришел от нее в восторг и тут же заявил, что теперь все оставшиеся рекорды, безусловно, его. Однажды утром, выпив, как всегда, литр своего любимого «Альпийского» крепкого, выдержанного, выехал со двора, чтоб установить какой-нибудь новый рекорд, но не установил, так как врезался в придорожный столб и погиб. Через три дня семья гонщика очень осторожно и медленно ехала на кладбище в этом проклятом Амазоне, и все видели, что у него лишь слегка помято правое крыло да немного треснуло лобовое стекло.
От автомобиля убитой горем семье все-таки удалось избавиться. Его приобрела группа коротко стриженных молодчиков в коричневых рубахах. И вскоре к одной мюнхенской пивной на Амазоне был доставлен с вокзала их вождь, отставной ефрейтор с пижонскими усиками. Поначалу они вполне мирно пили баварское с вареными раками и солеными сырными галетами, но потом произошли события, которые зафиксированы в истории как «Пивной путч», где во время перестрелки погибло двадцать восемь человек, а фюрер загремел на нары. Кабриолет же был арестован и в очередной раз продан с аукциона.