Цель выше и дальше. Пусть цели твои будут величественно-царственными. Будь цельным, не разменивайся на мелочи. Цени тех, кто истинно ценен. Старайся пахать по целине или хотя бы поперек борозд. Никогда не целуй руку, если хочется укусить или оцарапать. Не злоупотребляй цитированием, даже умных мужей, помни, что цитаты — это цивилизационные цепи для мозгов, — старайся сам оставить после себя цитаты. Помни, что и цинизм в меру — ценен.
Человек одинок изначально. Воспринимай это как данность. Не надейся на чудо, оставь это глупцами и чудакам, будь готов к тому, что проживешь жизнь непонятым и умрешь непризнанным, и это не должно тебя чересчур огорчать: смерть и забвение неизбежно уравнивают всех. Потому всякое честолюбие и чванство пред чертогом вечности — чепуха и чушь. Черновиков у жизни не бывает, есть только чистовики, живи набело, а значит, живи честно.
Шагай по жизни широко, и не бойся порвать от таких шаганий себе штаны. Не шарахайся в шоке от всяких шавок — такие, даже башковитые, не вызывают из-за своей трусости доверия. Попусту не шуми, но старайся делать так, чтоб шум после них появлялся в обществе и прессе, а не у тебя в сердце.
Щадить себя — значит не любить себя. Не щади ни себя, ни других. Не будь щеголем и держись подальше от щеголих — одежда это не способ самоутверждения, а всего-навсего защита от холода. Нищим не подавай, не увеличивай число профессиональных тунеядцев; пусть добывают себе пищу, как и ты, — в поте лица своего. Не обижайся на тех, кто недооценивает тебя, быть может, своими щелчками и щипками они высекают из тебя искру Божью. Но если ударят по правой щеке, левую не подставляй, лучше ударь противника по челюсти, и не жалей потом об этом.
Этот мир несовершенный ничем тебе не обязан и ничего тебе не должен. Все мы, возможно, чей-то неудачный эксперимент, затянувшийся экспромт. Твоя жизнь — всего лишь случайность на пути моих поисков счастья, незаметный для природы эфемерный эпизод в безграничной эмпирике вариантов. Эклектичное соединение несоединимого, хаотичная эманация души и тела — вот суть человека. Мы все всего лишь этюды для какой-то эпохальной картины, которую никто из нас не увидит. А если увидит — не поймет. Поэтому будь эпикурейцем — бери от жизни лучшее и сейчас и не уподобляйся некоторым желтолицым эстетствующим носителям элегантных эспаньолок, которые, приходя на чужой ужин, не приносят с собой ничего, даже здорового аппетита. Который, кстати, вкупе со здоровым эгоизмом, — фундамент всех великих эпох.
Юлий Цезарь, создатель великой Римской империи, будучи юношей, страдал от того, что ничего еще не сделал для вечности. Не откладывай и ты на завтра то, что можно сделать сегодня. Подобно вышеназванному Юлию, один день в неделю воздерживайся от пищи — это полезно, и здоровье и юность преходящи в печальной нашей юдоли. В юности прелесть прежде всего в том, что всякий юнкер еще потенциальный генерал и всякий юнга — капитан в перспективе. Но время безжалостно воздаст каждому по заслугам. Дружи с юмором, но не юродствуй. Человек без чувства юмора неполноценен, это своего рода дальтоник.
Я поучаю тебя, сын мой Андрей, а в твоем лице и всех остальных своих детей, внуков и правнуков так яростно не потому, что пророк ярый какой-то идеи или ясновидец вдохновенный, вовсе нет. Я дошел до этих простых истин на собственном опыте и проверил их на собственной шкуре. И хочу, чтобы жизненное ярмо у тебя было хотя б чуть-чуть полегче. И потому даю эти советы, хотя сам не всегда следовал им. Итак, создавай свой Наутилус и плыви на нем по нашей жизни, похожей сейчас на Клоаку. И никогда не слушай — как не слушал я — ничьих советов. Это относится и ко всему вышенаписанному.
УКУС ГЮРЗЫ
Лет двадцать назад я написал нижеприведенный текст и назвал его «Укус гюрзы», но напечатать нигде не смог: в пяти-шести редакциях мурыжили по месяцу-другому, говоря потом что-то наукообразное о «художественности», «духовности», «нравственности» и прочей всякой ерундистике. Лишь один кто-то сказал по делу: конец, дескать, просчитывается… Но я-то уже и тогда знал, в чем главный недостаток: у меня не было ни «имени» тогда, ни опыта, ни связей, ни даже денег, чтоб поставить кому надо магарыч.
И пришлось переделывать этот текст и вставлять его отдельной главой в роман о Туркмении, который после то ли десяти, то ли двенадцати переделок все-таки вышел, но не принес ни славы, ни денег. Потом я перелопачивал его для издательства «Граница», под готовый договор, но началась инфляция, и к тому времени, когда роман был набран и нужно было переделывать договор под новые цены, жлобы-погранцы предложили за него сумму в половину полковничьей месячной зарплаты, — я порвал договор и швырнул клочки тем свиноводам в лицо. Набор рассыпали, и я с тех пор не верю ни в какую «офицерскую честь». Роман же валяется в двух-трех журналах, где его упорно обещают напечатать, но не печатают. Потому что он устарел уже тогда, когда еще только был написан. И устаревает с каждым днем все больше и больше.
Потому-то и не пишу я романов: уж очень быстротечна мимолетная жизнь наша изменчивая. Не угонишься.
Итак, роман лежит-пылится. Ждет, похоже, посмертного собрания сочинений. Но мне жаль кое-какие, особенно дорогие главы из него. Потому что откровенно описал там свою бестолковую, милую и не всегда праведную юность, и сейчас уже не помню, где правда, а где выдумка. И вот я выдергиваю одну главу и сейчас попробую продать ее как свежий рассказ.
Глава начинается с утра, хмурого, ноябрьского, в которое я познакомился с новой поварихой, которая, окликнув меня из-за раздачи, попросила помочь принести из подсобки кастрюлю с компотом. Я вылез из-за стола и вразвалочку, под завистливые взгляды дружков, особенно Игоря Чайболсона, пошел с ней в подсобку. Мне едва-едва исполнилось семнадцать, три месяца назад только закончил школу, но за те сто дней, что провел в этих песках, уже считал себя эдаким каракумским волком, пустынным барсом. Я шел за ней следом, отметив ее выпуклый, раздвоенный зад и длинные полноватые ноги, которые волновали меня всегда (впрочем, в том, старом варианте, об этом я не посмел написать, отделался общими, банальными фразами, типа: стройная, хрупкая, рыженькая, хотя на самом деле была она крашеная).
Потом там было о том, как понесли кастрюлю и девушка не удержала свою сторону, кастрюля опрокинулась, и компотом залило мне брюки. Она ойкнула, а я смутился. Она пообещала постирать. Я отмахнулся и поспешно, чтоб не видели ребята, ушел в общагу, переоделся в другие штаны и через минуту уже стоял на площадке перед столовой и ждал Абдулловича, с которым меня послали ехать на компрессорную станцию, отвозить краску. Покурил, пождал. Абдуллович не появлялся — ни сам, ни знаменитый его «Аполлон». Тут увидел, как через заднюю, неприметную дверь из столовой вышла давешняя рыженькая повариха с эмалированным ведром и стала отмыкать огромный ржавый замок, висевший на дубовой двери подвала; замок не отмыкался. Я знал, каким оригинальным способом он открывается, и потому подошел. Она мне улыбнулась (в прежнем варианте — диалог на полстраницы), пошутила: не страшно, ведь сейчас, мол, она и вовсе — с пустым ведром?.. Я отозвался: плевать! — поднял увесистый булыжник, два раза стукнул по замку, после чего ключ легко провернулся. «Ты не вор случайно?» — «Нет, пока только учусь».
Через четверть часа я уже знал, что новенькую повариху зовут Ирой, что фамилия ее, несколько странная для цвета волос, — Акопян; что живет она в Марах, у «Зеленого базара», а сюда попала из треста столовых, вместо «колхоза»…
— Эй, жених, ты, что ль, поедешь со мной? — раздалось неожиданно. — Я его час целый жду, а он с девушками-ревушками развлекается.
Перед столовой, на площадке, стоял пыльный грузовик, из кабины которого высовывалась стриженная под ноль голова Абдулловича; разноцветные глаза его — один зеленый, другой карий — были печальны и не гармонировали с остальным лицом, ужимками и вечной улыбкой похожим на обезьянье. Все звали его по отчеству потому, что от своего имени он приходил в бешенство. Когда-то отец назвал старшего брата Догнатием, а его — Перегнатием. (Кстати, на той стройке много было Фрунзиков, Энгельсов, Марксов, был даже один Микоян.) Старший брат спокойно относился к своему имени, младший же всячески игнорировал, и, видимо, в пику отцу, был тихим американоманом, что тогда, прямо скажем, не приветствовалось. Потому, похоже, и называл свой обшарпанный, латанный-перелатанный «ЗИЛ-157» «Аполлоном». Не греческого бога, о котором скорее всего и не слыхал, — американскую космическую станцию имел в виду, когда давал дребезжащей до последней железяки технике столь звучное имя.
По шоссе, до колхоза «Москва», неслись как угорелые. Абдуллович рассказывал анекдоты (почему-то все они были или про ишаков, или про хохлов), шутил, подтрунивал надо мной, что, мол, если придется выбирать между женщиной и ишаком, как говаривал мудрый и почтенный Хабиб-ага, выбирай ишака, — у меня же не шла из головы давешняя рыженькая повариха, стояли перед глазами полноватые ее ножки в черных волосках и оттопыренная пухленькая попка, — Абдуллович прошелся и на ее счет: под чей-то рост, мол, бабец, под чью-то шишку, — и балагуря так, почти не глядя на дорогу, крутил баранку. «Аполлон», будто с цепи сорвавшись, рыскал с одной стороны шоссе на другую и с ходу обгонял иногда по три машины сразу. Я тогда инстинктивно сжимался и судорожно хватался за пассажирскую скобу.
— Что? Страшно? — гоготал шофер. — А еще мужик-пужик!
За «Москвой» был колхоз «Ленинград». Пока доехали до «Ленинграда», два раза останавливали гаишники. Абдуллович без всяких разговоров совал им по трешке, и мы беспрепятственно неслись дальше. Нужно заметить, советской власти тут вроде как и не было.
Шоссе проехали быстро, я даже и не запомнил — промчались. За «Ленинградом» начинались пески. Свернули на колею, тут и пошло-поехало…
«Аполлона» бросало на ухабах, колеса буксовали в сыпучем песке, бочки в кузове катались, то и дело ударяя в борта. Абдуллович заскучал, даже «фонтанировать» перестал, и лишь кое-где, на такырах, твердых и ровных, как взлетная полоса, отводил душу, кочегарил на всю железку, и сразу же преображался, и опять из него сыпались анекдоты и присказки, и тут его имя вполне ему даже подходило. К счастью, такыры попадались редко…