ми «Palais d’Hiver», вместо того чтобы просто указать адрес набережной. Суждения ее всегда казались мне умными и меткими.
Дружелюбное отношение и графа и графини сразу, однако, исчезло впоследствии, когда я стал близким по службе к ненавистному для них Столыпину. В начале 1911 года Витте обратился к Столыпину — премьеру с личным письмом, где жаловался, что крайние правые все время устраивают покушения на его жизнь, причем давал понять, что это делается, мол, не без ведома Столыпина. Столыпин, сам не ладивший с крайними правыми, ответил не сразу, довольно пренебрежительным и ядовитым письмом, а Витте — решив почему-то, что письмо это составлял я, — сразу вычеркнул меня из своего сердца и своей памяти.
Как инженер и математик, Витте был убежден, что, дав России Думу, он вышиб из-под ног революции главную ее базу, так что отныне русская передовая интеллигенция будет поддерживать государственную власть и, в частности, его, как премьера. Но он не рассчитал того, что у наших передовых общественных деятелей не было еще достаточно политического опыта; здравый смысл часто уступал в них место политическому азарту, а главное, привычку идти, уже много лет, в ногу с левыми, с революцией. После 17 октября Витте получил, вместо желаемого оперного апофеоза, травлю и смуту со всех сторон.
Кстати — так как в трагическое почти всегда вплетается и смешное — вспоминаю по этому поводу следующий курьез. Через несколько лет, окончательно затравленный справа, Витте решил написать для Государя оправдательную справку, составил ее сам и начал малограмотной фразой о том, что он, Витте, испросил манифест 17 октября исключительно «в видах резкой смуты во всех частях нашего отечества…» Государь, хороший стилист, немало тогда смеялся: выходило, будто Витте не потому решился на манифест, что уже была смута, а для того, чтобы была смута.
По сигналу, данному из-за границы (из Парижа, где был их съезд) революционными вожаками, в зиму 1905 года по всей России разгорелись восстания, в особенности на окраинах. Авось правительство растеряется и не удержится! Несмотря на то, что для огромного большинства населения Думы было достаточно. Но характерно (и в этом, конечно, вина была не Витте, а Милюкова), что кадетская партия не решилась тогда встать на сторону власти — она пошла за теми, кого сам же Милюков позже назвал «ослами слева».
Во время самого страшного из восстаний — московского, поднятого непримиримыми, крайними революционерами и подавленного только войсками, когда на улицах кипели бои, чего в эти дни требовали от государственной власти культурные и умеренные русские либералы? наши жирондисты, кадеты? — «Вывести из Москвы войска, ибо присутствие их поддерживает в населении неудовольствие и возбуждение!» Кажется невероятным, но это факт.
Ощупью Витте должен был приходить к тому, что позднее объявил уже как принцип Столыпин: «Революции — беспощадный отпор, стране — реформы». Успокаивая Государя, скоро переставшего ему вовсе верить, Витте упрямо, как вол и гигант, работал всю зиму 1905–1906 годов, но внутренне сам был подавлен и разочарован. Он вечно и все острее ощущал глубокое несходство взглядов и натуры своей и Государя Николая II.
При каждом моем дежурстве, при каждом попадавшем ко мне обмене писем между царем и его министром все яснее видел я, как прав был старый петербуржец Нольде, когда говорил: «Государь — это художник-миниатюрист, а Витте — грубый декоратор для большой публики. Такие люди не могут понять друг друга, это выше их сил!»
В Витте, при личном общении, всегда поражала казавшаяся невероятной смесь невежественного, вульгарного обывателя — и гениального дельца огромного калибра и силы, с прирожденной политической интуицией. Государь, безупречно светский, был несравненно тоньше Витте, внимателен к людям, к их психологии вообще, к оттенкам и мелочам, к форме, словам, к эстетике жизни, но зато он бывал нередко способен «из-за деревьев не видеть леса».
Витте не отрицал у Государя ни ума, ни обаятельности, ни тонкости. Но он думал по-пушкински, что и глупцы и сумасшедшие бывают иногда удивительно тонкими. Он решительно предпочитал Николаю II его отца Александра III, хотя сам же рисует его в своих мемуарах человеком умственно заурядным, но имевшим определенную и постоянную волю. В Николае II он чувствовал враждебность к себе, а стало быть, и «неверность», и, кроме того, приписывал Государю трагические и сумасбродные черты и причудливый характер Павла Первого и совершенно искренно за него боялся. Сам же он, Витте, был воплощением и своеобразным перерождением формулы: «Государство — это я!» В нем жило стихийное, смутно неразборчивое — как жизнь, но и творческое — как жизнь — ощущение власти. «Вся власть — мне! И тогда все пойдет хорошо». Таково было его единственное, но зато искреннее и глубокое «политическое убеждение».
На этом пути он, конечно, не мог не столкнуться — и все время сталкивался — с Государем, тонким, впечатлительным и ревнивым. Отношение к царю Витте вылилось в конце концов в плохо скрытую ненависть. Правда, к ненависти этой примешивалась и тревога, жуткое и пророческое предвидение того, что для Государя и для царской семьи смута может кончиться кровью.
Государь же всегда говорил про Витте: «Он отделяет себя от меня», — и это была правда. Витте, чтобы заставить Государя делать то, чего тот не хотел, чередовал при нем свою настойчивость с грубым подлаживанием и лестью. Государь видел насквозь эту игру, для него слишком примитивную, а потому считал Витте «грубым хамелеоном». Крайне им тяготясь, он не видел редких достоинств Витте, считал его врагом, кандидатом в президенты российской республики, что было уже неверно и весьма несправедливо.
Витте, полный жизненного динамизма, эстетикой отношений пренебрегал, и жизнь ему за это жестоко мстила — у Государя. Там настигала и наказывала его эта никак не дававшаяся и всячески им попиравшаяся эстетика жизни, форма человеческих отношений.
Но случалось ему делать оплошности и вне царских приемов. Столкнувшись с Советом рабочих депутатов в 1905 году, он сам, своей рукой, у себя в кабинете Зимнего дворца, писал в начале ноября воззвание к рабочим, уговаривая их прекратить забастовку. Воззвание начиналось словами: «Братцы-рабочие!» Эти «братцы» были одною из политических безвкусиц, губивших и погубивших Витте. Воззвание не имело успеха. Главари забастовки презрительно отозвались, что «рабочие ни в каком родстве с графом Витте не состоят».
Государя крайне раздражала безвкусица Витте. Оставлял его у власти только для того, чтобы Витте достал денег. Витте и удалось заключить во Франции огромный, небывалый по тому времени внешний заём, спасший тогда наше и финансовое и политическое положение.
Заключение займа было всецело личною заслугою Витте, хотя в «Истории» С. Ольденбурга неверно приписана только Коковцову и самому Государю. На деле заём в Париже провел голландский банкир Нейтцлин, находившийся в непрерывных телеграфных сношениях с Витте, который и руководил всем. Все телеграммы были шифрованными, и я на дежурствах немало возился с этим специальным и трудным шифром. Коковцов был послан, по поручению Витте, в Париж только для того, чтобы дать формальную подпись от имени русского правительства под уже готовыми условиями займа. Все, что Витте говорит об этом в своих мемуарах, сущая правда; сам Коковцов при жизни Витте никогда этого не оспаривал. Кроме того, я хорошо помню, как сменивший Витте Горемыкин в первый же день сказал мне: «Государь еле выносил Витте, терпел только потому, что без него не достали бы денег. А теперь больше не может».
Витте знал, что его преемником будет опять Горемыкин, старый его соперник, и это его успокаивало. Он считал Горемыкина бесцветно оловянным чиновником, знал, что тот — не оратор, по убеждениям близок к Победоносцеву, значит, с Думой поладить не способен, значит, в трудную минуту Государь опять обратится к нему, Витте… Думал подобно Бисмарку при отставке: «Le roi me reverra». Опасность — и прочная смена пришли неожиданно из провинции, в лице саратовского губернатора Петра Столыпина.
Витте уходил от власти в 1906 году, опальный у Государя и полупризнанный русским обществом. Он не переоценивал своей популярности, сам отлично сознавал свой «фатум». По этому поводу есть у меня такое шутливое воспоминание. Раз как-то за завтраком, выпив за едой, как всегда, обычную полубутылку шампанского, Витте с горя расшутился и стал уверять, что хотя ни золотая валюта, ни Портсмут, ни конституция не дали ему славы и не дадут бессмертия, но у него все-таки есть еще один, последний шанс. Есть только одна прочная слава на земле — единственная — кулинарная: надо связать свое имя с каким-нибудь блюдом. Есть бефстроганов, скобелевские битки… «Гурьев был министром финансов наверное хуже меня, а навсегда его имя знаменито! Почему? Благодаря гурьевской каше». — Вот и надо, мол, изобрести какие-нибудь «виттевские пирожки», тогда это, и только это, останется.
Он в этот день рассчитывал — в видах бессмертия — на свои крошечные горячие ватрушки с ледяной зернистой икрой внутри — к водке. Это было, разумеется, только шуткой. В тайниках души Витте верил именно в свою политическую звезду, в свое неизбежное «второе пришествие» к власти.
Судьба решила иначе: ни тебе ватрушек, ни власти, ни кулинарной, ни думской славы.
1951
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О КРИВОШЕИНЕ{7}
Редкое сочетание: такт, воля, выдержка, осторожность; и в то же время — жадное влечение к жизни! Ненасытный интерес к людям, к человеческим характерам, к неизвестному.
Никакого идеализма. Но упрямая любовь к родине.
Никаких ярких, исключительных дарований. Но редкий в людях дар и инстинкт строителя: уменье собирать, а не растрачивать русскую силу.
Жизнь как будто случайно возносила его, дельца, практика, «интригана», каким считали его враги, все на большую и большую высоту. А он, именно в силу своей чуткости, гибкой цепкости, непрерывно рос, умнел, учился, стал крупным государственным деятелем.