Уволенный из министров, Кривошеин скрывал ото всех, по просьбе Государя, свою отставку более месяца, чтобы не придать ей характера демонстрации. Получив наконец свободу действий, он выехал на фронт уполномоченным Красного Креста. На все сообщения дальнейших петербургских новостей от Кривошеина обычно получался ответ: «credo quia absurdum». После же вести об отстранении Государя пришло письмо: «Теперь осталась одна только декорация государственности, да и та скоро рухнет».
С первых же месяцев большевизма Кривошеин, рискуя всем: свободой, жизнью, — ринулся в гущу борьбы. Он входит в Национальный Центр и другие тайные организации, всюду проповедует «подвиг коалиции» правых и левых во имя родины. Создает себе в самых чуждых ему кругах крупный авторитет, вступает в переговоры с иностранцами, — но тщетно: реальной честной помощи со стороны нет. Ни немецкая, ни союзническая ориентация не помогают. А внутри России почва ускользает из-под ног с ужасающей скоростью. Крушение за крушением!
Кривошеин борется до конца. Он, уклонившийся от премьерства при царе, идет в помощники к Врангелю (не из тщеславия же!), деятельно помогает в Париже признанию Врангеля Францией, сам меняет обеспеченную ему спокойную жизнь банковского дельца в Париже на севастопольское подвижничество{8}. В тылу мученической армии бьется там изо дня в день над решением неразрешимых проблем.
Как забыть эти сухие севастопольские морозы с ледяным ветром. Последний клочок нищей, обессиленной родины, в лохмотьях, с усталым взглядом! И ночь перед эвакуацией, когда Врангель послал Кривошеина вперед, в Константинополь: подготовить, как он сказал, европейское общественное мнение и исполнить ряд практических поручений по встрече эвакуированных.
В хорошо знакомых мне глазах Кривошеина тогда уже ясно читалась смерть, сразившая его через несколько месяцев.
В эту страшную, бессонную ночь на английском крейсере жизненное «кругосветное путешествие» А. В. Кривошеина было окончено.
Но будущие деятели новой России — все! — должны будут принести его имени дань вольного или невольного уважения.
1931
ПЕРЕД ОБВАЛОМ{9}
Спутник блестящей когда-то «звезды» Столыпина, умница, Мефистофель и властолюбец, мало во что верил Сергей Ефимович Крыжановский. Зато умел, как никто, работать. Имел волю. И, увлекаясь делом, всегда отличался чрезвычайной живостью в обращении и в работе (черты талантливого человека).
В министры Крыжановский не вышел. Но просиял «собственным политическом светом». И как спутник министра, и как искусный делец за кулисами Государственного Совета — он был всегда, насквозь, чисто политической фигурой. Прирожденным политиком.
Смолоду левый, казавшийся ярко левым даже и в либеральном министерстве юстиции, друг князя Д. И. Шаховского, Крыжановский стал впоследствии, под влиянием жизненного урока смуты, правой рукой П. А. Столыпина. Правой — и в деловом, и в политическом смысле. Близость к Столыпину быстро вознесла его вверх по служебной лестнице: товарищ министра, государственный секретарь, статс-секретарь его величества. Но та же близость в конце концов преградила ему путь к настоящей власти. Болезненная ревность императрицы Александры Федоровны к чрезмерно властному, по ее оценке, Столыпину был перенесена «по наследству» и на С. Е. Крыжановского.
По «Письмам императрицы» видно, какую бурю вызвала в ней кандидатура Крыжановского, осенью 1915 года, в министры внутренних дел. В те дни искали «правого человека» — на смену князю Н. В. Щербатову, обвиненному чуть ли не в «конкубинате со смутой» (известные стихи, приписываемые Мятлеву). Императрица «нашла» — Алексея Николаевича Хвостова. Но Горемыкин — премьер — долго противился этому назначению. Боялся молодости и разбойничьего наскока Хвостова. И тщетно выдвигал тогда Крыжановского. Тот тоже был, на его вкус, «молод», тоже был крут и по-американски напорист. Но зато имел неоценимое преимущество «школы», традиций русской исторической государственности.
В те же сентябрьские дни, когда с таким треском проваливалась политическая кандидатура Крыжановского в министры внутренних дел, бесшумно проваливалась и другая, чисто деловая кандидатура: в министры земледелия — Григорий Вячеславович Глинка. Психология отказа была та же: Глинка казался слишком близким спутником другой, также «закатившейся» в сердце императрицы звезды — А. В. Кривошеина.
Обстоятельства этого эпизода, отставки Кривошеина и неназначения Глинки, мне хорошо памятны. Пока еще не все былое унесено, вместе с жизнью, забвением, — и пока еще не все люди прошлого одинаково стерты и обезличены надвигающимся туманом, — хочется исправить то, что есть недоговоренного и неясного в представлениях огромного большинства эмиграции — о том, что же именно происходило «перед обвалом».
Обвал власти, повлекший за собою развал и жизни, начался и принял опасный, неудержимый характер со второго года войны. Тогда стала безвыходно нарастать распря: «Императрица — Дума».
Много было людей, повинных в бесцельном разжигании этой распри. В числе немногих, тушивших опасный пожар, был А. В. Кривошеин.
Причиной отставки Кривошеина считается обычно подписанный им и другими министрами протест против принятия на себя Государем верховного командования армией.
Причина, в нашем послевоенном сознании, скорее «неуважительная». Как же это: мешать Государю исполнить свой высший долг, да еще путем подачи, во время войны, какой-то бунтовщицкой бумаги…
А между тем именно Кривошеин дал тогда Государю и Совету министров мысль всячески смягчать отстранение великого князя Николая Николаевича от верховного командования армией, сглаживать углы в этом остром тогда вопросе. Не кто иной, как именно Кривошеин, писал по личному желанию Государя и прощальный смягчающий рескрипт великому князю.
Непримиримым в этом вопросе Александр Васильевич отнюдь не был. Как все тогда — колебался.
В начале августа, числа примерно 10-го, расстроенный Кривошеин сказал мне после доклада (директору канцелярии приходилось часто бывать «конфидентом» министра — в том, что выходило из рамок ведомства земледелия и относилось к общей политике; отрывистые, неохотные фразы министра не были мною тогда записаны, но запомнились, думаю, неискаженными):
— Государь решил встать во главе армии! Жутко!.. При его невезении, в разгар неудач!
— Что же, избавимся от генерала Янушкевича… Вы же так поносили его при нашем возвращении из Ставки.
— Это совершенно второстепенно. Государь… Не идет ли он прямо навстречу своей гибели?
— Так не прятаться же царю от своего жребия!
— Легкомысленное, как всегда, рассуждение, — был хмурый ответ начальства. — Петербург и Киев накануне эвакуации. Время ли выступать Государю? Удар по великому князю: смещают — после поражений! Хорошо еще, что делают кавказским наместником… Нет, нет — отложить, подумать, смягчить, ослабить удар. Сделать перемену понятной, подготовить к ней Россию и заграницу…
— Хорошенько обдумать примирительный — на прощание — рескрипт великому князю…
— Да, конечно. Но как всего этого мало, мало…
Дня через три, поздним августовским вечером, Кривошеин прямо из заседания Совета министров заехал в Английский клуб на набережной и сразу же, круто, забрал меня и увез к себе.
— Великий князь отстраняется от командования. Но мысль о рескрипте понравилась. Сазонов говорил о ней с Государем: как бы постлать соломки… Через Сазонова мне же поручено составить проект рескрипта. С таким добавлением (в котором узнаю Государя!): чтобы в рескрипте, кроме похвал великому князю, были хвалебные слова войскам кавказского фронта, во главе которых великий князь ставится. Попробуйте-ка сейчас набросать черновик, пока я отдохну от орания, своего и чужого, в Совете министров. Потом вместе поправим.
Рескрипт был составлен. Но подписан он не был и появился только дней через десять.
Что же происходило за эти несколько дней задержки?
Раскрываю том дословных записей А. Н. Яхонтова («Архив русской революции», т. XVIII). Секретные прения в Совете министров, августовские тяжелые дни…
И в душу врывается, как будто из невидимого исторического радиоаппарата, оглушительный гул, хрип и рев голосов, хорошо когда-то знакомых. Угадываешь и тембр, и интонации каждого. Голоса русских людей, мечущихся, охваченных жуткой, предсмертной тревогой за родину.
«…А старик так премудр. Когда другие ссорятся и говорят, он сидит расслабленно, с опущенной головой. Но это потому, что он понимает, что сегодня толпа воет, а завтра радуется, и что не надо дать себя унести меняющимся волнам».
Это уже не из книги Яхонтова, это из писем императрицы. Так картинно передаются Государю слова «друга» (Григория Распутина) о Горемыкине. Какой верный и замечательный образ! Он все время стоит перед глазами, пока читаешь яхонтовские записи. Вообще их надо непременно читать параллельно с письмами императрицы. Только так становится ясным многое, что было тогда неизвестно и автору записей, и министрам.
Ценность, точность и подлинность яхонтовских записей несомненны. Это не мешает им быть проникнутыми глубоким преклонением автора перед памятью Ивана Логгиновича Горемыкина. Но суждение о политическом деятеле должно быть свободно.
Лучшие воспоминания о семье Горемыкиных (дружба с сыном премьера) рисуют и мне привлекательный образ властного и умного старика, с большим достоинством, безупречной обходительностью и редкой внутренней твердостью. Историк воздаст должное и политической силе этого человека: силе сопротивления.
Твердость! Нет высшей похвалы политику и мужчине. Но и твердость, и волевое упорство не могут быть беспредметными, не должны переходить в безразличие.
Политическая роль И. Л. Горемыкина, его влияние на Государя и, в особенности, союз его с императрицей в решающие дни «перед обвалом» кажутся мне, и казались всегда, отрицательными.