Последний Петербург — страница 16 из 31

Сменивший Витте, накануне открытия первой Думы, И. Л. Горемыкин оказался тогда — как и впоследствии — в непримиримом разладе с самой идеей Думы. И Государь, с редкой проницательностью и удачей, назначил тогда премьером Столыпина, всего два-три месяца назад бывшего губернатором.

Не «объезженный» в петербургских канцеляриях интриган, но зато привыкший смотреть прямо в глаза русской жизни, Столыпин был сразу встречен по-особенному: надеждой и ненавистью. «В ложе министров публика почему-то интересуется только г. Столыпиным», — писали думские хроникеры…

Для спасения идеи народного представительства Столыпин сломал неудачный избирательный закон Витте (не побоявшись взять «вину и грех» на себя). Не побоялся затем Столыпин — и в этом его главная историческая заслуга — приступить и к коренной ломке крестьянского земельного строя. Он справедливо не видел для России иного выхода. Мужицкое хозяйство надо было вывести из темного, бесправного общинного подполья на твердую собственническую дорогу.

Успех столыпинской реформы был лучшим доказательством ее жизненности. А как ополчались тогда на нее наши «правые»!

Но, сказав революционерам: «Не запугаете», Столыпин{12} мог бы повторить те же слова и правым. Он не боялся крепко держаться Думы, всегда отстаивал молодое русское народное представительство. Не побоялся он вести беспощадную борьбу и с появившимся около царской семьи Распутиным, постоянно высылая его обратно в Тюмень. Это подтачивало его собственное положение, но зато, пока Столыпин был жив, старец никак не мог и не смел распоясаться.

Распоясываться, впрочем, никому не было позволено при Столыпине. Упрямый русский националист, он был и упрямейшим, подтянутым западником: человеком чести, долга и дисциплины. Он ненавидел русскую лень и русское бахвальство, штатское и военное. Столыпин твердо знал и помнил две основные вещи: 1) России надо было внутренне привести себя в порядок, подтянуться, окрепнуть, разбогатеть и 2) России ни в коем случае — еще долго! — не следовало воевать.

Благодаря Столыпину, Россия вышла тогда из смуты и вступила в полосу невиданного ранее хозяйственного расцвета и великодержавного роста. Перед такой заслугой — так ли существенны столыпинские ошибки, уклоны и перегибы!

Его политическая линия была «центральной» — единственно правильной для России. И когда, падая от изменнической пули революционера-охранника, Столыпин перекрестил издали Государя, этот последний его политический жест был прекрасным, ибо искренним. Столыпин имел право этот жест сделать! Он никогда не «отделял себя» от покойного Государя. И даже когда мог быть в душе недоволен, продолжал «честно и грозно» служить монарху. Понимал, что значил для России (внутренне еще слабо и плохо связанной) исконный «обруч» монархии!

Убийство Столыпина было сильнейшим ударом по императорской России, началом ее конца. Столыпинское «Вперед, на легком тормозе» продолжалось еще некоторое время и после его смерти. Главными продолжателями столыпинской традиции были граф В. Н. Коковцов и А. В. Кривошеин. Но власти его не было дано уже никому. Крайние русские фланги начали уже брать верх над центром. И земля стала понемногу ускользать из-под русского трона…

Последний, безвластный, русский премьер князь Голицын остался и на своем посту тем, кем он был раньше: управляющим канцелярией императрицы Александры Федоровны… О вожде-премьере не было уже и помину…

Но Столыпин свой долг перед Россией исполнил. В верности родине он, в нужную минуту, всегда находил в себе и нужные силы. Как бы нехотя, считая себя раньше «косноязычным», он в Думе показал себя первоклассным оратором. Никогда не считая себя не только гением, но даже просто особым умницей, он избрал единственно верный путь для России, проложил прочные рельсы к будущему.

И вот — судьба! Как человек и политик, Столыпин всегда был практическим реалистом{13}. Он трезво и просто разглядывал любое положение и внимательно искал из него выхода. Зато, раз приняв решение, шел уже в его исполнении безбоязненно, до конца. И на наших глазах этот простой и мужественный образ честного реалиста не только был облечен героическим ореолом: он начинает уже обрастать светящейся легендой — в согласии с исторической правдой.


1936

СТОЛЫПИН В СИБИРИ{14}

«Сибирь, Сибирь… — ворчал в очередном дневнике „Гражданина“ князь Мещерский. — Не может же вся Россия перебираться на новые квартиры куда-то в Азию».

Поездка Столыпина в Сибирь в августе 1910 года казалась многим тогда в Петербурге каким-то чудачеством всесильного премьера.

Позвал он Кривошеина

И так ему сказал:

Вот там еще не сеяно!

Поедем на вокзал!

……………………………

Все на колени падают,

Народ кричит: ура.

Все это очень радует,

Но где же хутора?

Так вышучивал сибирскую поездку, в длинном и язвительном стихотворении, Мятлев{15}. В придворных сферах шептались о чрезмерной, «царской» пышности столыпинского проезда. В общественных кругах покачивали головами: «как это объехать всю Сибирь в три недели», «потемкинские деревни» и т. д.

Столыпин, однако, вышел и на этот раз — как и во многих других случаях — победителем. Он отлично знал, для чего он едет в Сибирь. А то, что он оттуда «привез», — новую железную дорогу и новый план дальнейшей колонизационной деятельности в Азиатской России, примирило с ним даже его противников. Понравилось и то, что Столыпин напечатал свой всеподданнейший доклад и отдал его на суд общественной критики.

Поездка в Сибирь, конечно, не была только случайным или рекламным эпизодом его премьерства. В политике Столыпин не был импровизатором. Взгляды его по крестьянскому вопросу сложились задолго до его петербургских триумфов. Не книги, не департаментские бумаги, а жизнь и власть, прямая «борьба в обхват» с революцией научили его тому, что для России нет и не может быть прочного будущего вне сильного крестьянства, вне мелкой земельной собственности. На этом он строил всю свою политику, а в этом плане уже нельзя было проглядеть такого «слона», как Сибирь.

Сибирь, с одной стороны, была царством как будто уже воплотившегося, крепкого, «столыпинского мужика», хозяйственного, богатеющего, с энергией и инициативой. Хутора искать в Сибири не приходилось, их было сколько угодно, только они именовались заимками. А с другой стороны — Сибирь продолжала существовать без права собственности: переселенческое дело велось под углом зрения дарового и душевого наделения; земли отводились от государства вновь прибывающему населению… А для этого у богатых сибирских старожилов и киргиз «отрезались» земельные излишки.

Внешнее противоречие между нашей земельной политикой «до Урала» и «за Уралом» было, таким образом, «соблазнительное». Урал был как бы водоразделом между двумя мирами. Столыпинское стремление дать и Сибири «собственность» было поэтому встречено в вагоне его спутников шутливым, но верным восклицанием: «Нет более Пиренеев!»

По обе стороны Урала тянулась, конечно, одна и та же Россия, только в разные периоды ее заселения, как бы в разные геологические эпохи. Впрочем, Западная Сибирь уже заметно сближалась с востоком Европейской России. Население там уплотнялось быстро, особенно после японской войны. В Сибирь шло ежегодно по несколько сотен тысяч крестьян, в особенности со времени отдачи под переселение всех кабинетских земель Алтая.

Этот широкий «алтайский» жест русской монархии прошел, кстати сказать, незамеченным, неоцененным. Единственный сибирский «помещик» — кабинет его величества — отдал даром, без всякого выкупа от казны, громадные, ценнейшие земли Алтая, в заветнейшем крестьянском раю, переселенцам — именем Государя.

«И никакой благодарности». Помню эти спокойные слова отнюдь не политика, старого и спокойного министра Двора, графа В. Б. Фредерикса. В них не было укора, не было даже особой горечи: был просто факт, исторический и совершенно бесспорный…

«Никакой благодарности» не ждал, конечно, от крестьян и Столыпин. Он вовсе не был «народолюбцем-идеалистом». Знал отлично и мужицкую жестокость, и тайную ненависть к культурным русским верхам, легко пробуждаемую злобу ко всем людям, по-европейски одетым. Он пророчески сказал Шингареву{16}, пришедшему к нему как-то хлопотать об освобождении арестованных мужицких бунтарей: «Они и вас ненавидят, и вас готовы убить». Зато уже не по предчувствию, а по разуму, по государственному опыту Столыпин знал, что мужика необходимо вывести на путь культурного собственнического развития, что возможности крупного сельского хозяйства в России драгоценны, но ограниченны, а главная опора русского благополучия все-таки свободное крестьянское хозяйство. Можно, конечно, русский народ разорить и поработить, можно в русский народ не верить и, по леонтьевскому совету{17}, только «подмораживать» Россию так, чтобы она не «гнила». Но тогда нельзя быть русским, творческим, политическим деятелем, тогда ни у нас, ни у России нет будущего.

Не случайно же рост крестьянских хозяйств перед войной, при Столыпине, совпал с общим хозяйственным расцветом России! Не случайно и в последние — уже большевицкие — годы всякое угнетение крестьянского хозяйства, хотя бы с помощью тракторов, немедленно ведет к обнищанию России, а всякое самомалейшее послабление хозяйственному мужику оказывается живой водой, снова исцеляющей раны. В перспективе десятилетий нет и не может быть для России иной крестьян