Последний Петербург — страница 22 из 31

Не обладая чертами самодержца, покойный император обладал всеми нужными данными конституционного Государя. «Вопреки ему самому» его тянули в самодержцы, и это несоответствие бывало тягостным. Правда, «мистика» самого Государя также склоняла его к упорству, к сопротивлению конституции, но его натура была гибкой, податливой; все препятствия, которые были в нем, — всегда преодолевались. Во имя России Государь терпел у власти — годами! — и неприятных ему людей! Витте и Столыпин были в этом отношении куда нетерпимее, ревнивее к людям! Куда завистливей Государя! При этом нельзя забывать, что выбор Столыпина — из губернаторов — прямо в министры и чуть не сразу в премьеры, был личным выбором Государя.

Государь пошел бы — и шел всегда — на любые жертвы, которые потребовала бы Россия.

Зигзаги, падения, колебания, роковое влияние императрицы, тягостное для самого Государя, — да, все это было и все это устремляло к гибели… Но все это еще не было гибелью. Гибелью стало насильственное, во время войны, отречение.

Есть люди, которых раздражает наше непрестанное возвращение мыслью к прошлому. Отчасти они правы. Не следует приковывать самих себя к «трупам», даже и дорогим. Это пытка, приводящая всегда к сумасшествию. Но ясный отчет в том, что произошло, дать себе все же следует.

В февральские дни переставшая быть «Государственной» Дума пошла с улицей, а переставшие быть только военными генералы — с Думой. И Дума, и улица, и генералы не соображали, что это значит. Сообразил только совдеп. Но улице — простительно, Думе и генералам — нет. А Государь уступил именно им, вовсе не улице! Как раз в отречении (и после него) он показал себя наиболее сильным, даже преображенным.

Почему же теперь говорить, будто главная вина — на династии? Императрица — даже если считать ее главной виновницей — еще не есть династия; династия боролась с ее влиянием. Династия оказалась только не готовой к исторической импровизации — да! Великий князь Михаил Александрович был захвачен отречением брата врасплох, и выборные «лучшие люди» убедили его подписать составленный им наскоро документ, который В. А. Маклаков в своем блистательном французском очерке о русской революции (изд. Пайо, 1927 год) называет «безумным», «странным», «почти преступным».

Лично А. И. Гучков был против отречения великого князя; но в этом втором отречении была уже та неизбежность, которой не было еще в первом. Во всяком случае, так давно подготовлять отречение Государя и до такой степени не предвидеть его последствий — было жесточайшей ошибкой.


1936

ЛЮДИ, ДЕЛАВШИЕ ИСТОРИЮ{25}

Трудно ушибленному забыть о своих ушибах, а увенчанному — о своих лаврах!

Люди, «делавшие» историю, всегда склонны поэтому, в воспоминаниях, сознательно или бессознательно, чуть-чуть «подделывать» эту историю — оправдывать свои действия (или свое бездействие!). Обыватели же, «пострадавшие от истории», огулом ругают — всех.

Поток читательских писем, вызванных спорами о нашем прошлом, разбивается на два самостоятельных рукава. 1) Военные доказывают, что во всем виноваты штатские. 2) Штатские выдвигают, каждый по-своему, прямо или между строк, свою собственную кандидатуру на звание «самого блестящего человека в эмиграции». И обнаруживают при этом в письмах (правда, задним числом!) — блестящую проницательность… Те и другие сливаются — в жестоком осуждении эмигрантов, носящих крупные политические имена…

А между тем, как пишет мне из Белграда один из виднейших{26} и благороднейших участников нашей недавней истории, «белое движение должно было начаться при Временном правительстве и против него». «На следующий же день после февральской революции должна была бы начаться контрреволюция. Между тем потеряны были дорогие первые недели и даже месяцы, когда можно было бить, так сказать, sur le vif… А большинство из тех, кто тогда уже по существу был настроен контрреволюционно, помогал дурацкому, воистину, спасанию революции. Всего более и всего раньше обязаны были начать работать в этом контрреволюционном направлении А. И. Гучков и князь Г. Е. Львов. Последнему мешало его нелепое народничество, а что мешало первому?»

Не хотелось бы возвращаться к спорам о Гучкове, принявшим столь острый и тягостный характер, но тут я должен все-таки возразить.

При всем своем разочаровании в революции Гучков не мог броситься с первых же дней в борьбу с нею. А если бы даже и бросился? Ни один человек за ним в эту борьбу не только не пошел бы, но просто бы даже не двинулся.

Если теперь, после стольких искупающих лет изгнания и честной, упорной борьбы А. И-ча с угнетателями России, даже и теперь, и то! — около его имени закипает, справа, горячая смола ненависти, то что же вспыхнуло бы тогда? Ведь тогда еще был свеж приказ военного министра революции, наградивший орденом — вынужденно, но наградивший — первого солдата, убившего своего офицера!..

Слишком резко порвал А. И. Гучков со своим личным — и с нашим! — прошлым, в котором у него были — этого нельзя забывать ни в какой полемике! — крупные, исторические заслуги. Эти заслуги относятся ко времени борьбы с первой революцией. Гучков встал тогда за власть — не колеблясь. Как сильный и самостоятельный человек, он вообще всегда был свободен от интеллигентного «трафарета» и первый из общественных деятелей стал помогать Столыпину.

Высокая гора был Петр Аркадьевич Столыпин! И был он человек самонадеянный, скажу больше, высокомерный, не любивший быть кому-либо обязанным. Но мало кем дорожил Петр Аркадьевич так открыто, так безбоязненно, как дорожил он А. И. Гучковым, его политической думской помощью. Поэтому не только не разделяю злобно-непримиримой ненависти к Гучкову, но не устану подчеркивать его заслуг — в дни и годы близости к Столыпину.


Скажут: тут-то и была самая спорная часть столыпинского наследства — Дума!

Достаточно было, однако, находиться хоть бы на государственной службе в России до Думы и при Думе, чтобы отчетливо оценить громадное и полезное значение перемены. Результаты первой и второй половины царствования несравнимы. С Думой поток свежего воздуха ворвался в деловые, но окостенелые петербургские канцелярии. «Народное представительство, — говорил Бисмарк, — замечательное возбуждающее средство для господ чиновников». Открытая общественная критика заставляла готовиться к ней, пересматривать все заведенные порядки, переоценивать по-новому и людей и традиции. Даже если считать, что Дума должна была представлять собой только «мнение» русской земли, а власть и направляющая работа должны были оставаться за царским правительством, и то! — нельзя было не видеть громадного нравственного и делового роста, при Думе, даже этой «казенной» работы… Политическое, да и нравственное значение Думы, разумеется, не исчерпывалось влиянием ее на правящих. В Думе был залог роста всей вообще русской — военной, хозяйственной и культурной — мощи…

Первые дни войны и всенародного подъема показали, какие великие возможности сближения Петербурга (власти) и России (земщины) таила Дума.

Нужно было поистине староверческое, глухое упорство последних правящих сановников, избранных зловещим, фатальным жребием, чтобы отбросить даже и эту патриотическую, правую Четвертую Думу в левый, враждебный лагерь! Оттолкнули, замкнулись в непримиримой ненависти, испробовали — вместо примирительного, европейского, столыпинского пути — свой, черный, узкоколейный! И привели — к бездне. Эти сановники разделяют с Думой ее вину в том, что вспыхнула революция.

Революция прервала и исказила поступательный ход русской истории, но предшествовавшие ей годы были годами блестящего развития, «просперити».

По поводу оценки мною деятелей той эпохи, белградское письмо ставит мне на вид следующее: «Вы преувеличиваете размеры Витте. Но даже если с вашего изображения скостить и 75 процентов, останется очень много. Витте был гениальный администратор, именно администратор, а не политик. Столыпин же был не столько администратором, сколько политиком, и, как политик, он превосходил Витте. У Столыпина было непосредственное чутье революции, ее опасности, чутье борца. Витте умел маневрировать. Столыпин же умел бороться. Даже его ошибки были ошибками борца.

Именно как борец он импонировал Гучкову, который сам был борцом, но низшего порядка».

С этим спорить трудно, да и незачем: правда — выпирает из этих слов моего оппонента!

Витте и Столыпин. И тот и другой делали настоящую русскую историю именем царской власти и опираясь на ее силу. Кроме них, действовали и другие. Но на расстоянии, в отдалении от горного хребта, всегда виднее его вершины. Вблизи, в горной тесноте, труднее отличить именно эти вершины от соседних, соперничающих с ними гор, теснящихся тут же, ревнивых, поочередно освещаемых солнцем либо затуманенных облаками… Так и современникам, даже сотрудникам, трудно по-настоящему оценить, среди государственных деятелей, людей подлинно исторических… Потомству — они виднее. В отдалении фигуры их вырастают, уже неоспоримо, над общим горным массивом.

Две вершины. В борьбе с революцией Столыпин превосходил Витте — и морально, и стальным темпераментом. Зато у Витте больше было разнообразно творящей, неразборчиво плодовитой, жизненно буйной силы, расточавшей — пусть даже и хаотическую, но всегда поражавшую своим богатством, возбудительным жаром — инициативу. Столыпин был рыцарственнее, дисциплинированнее, но беднее. И во многом — в области крестьянской земельной реформы и прививки к русскому Государственному строю Думы, народного представительства — Столыпин продолжал и исправлял Витте, бросившего первые семена — наспех, полусознательно.

Лучшая из знакомых мне сравнительных характеристик Витте и Столыпина дана — и подробно, блестяще развита — Петром Бернгардовичем Струве в сборнике «Люди, делавшие историю» («Menschen, die Geschichte machten», Wien, 1931). Заимствую оттуда, кроме названия этого очерка, еще несколько очень верных, а между тем сравнительно слабо подчеркнутых до сих пор черточек: