Последний Петербург — страница 26 из 31

А уж лучшего, более обаятельного, более чуткого, более преданного долгу и величию родины Государя нельзя было выдумать! В сущности, по своему характеру он был создан для конституционной роли монарха: не имел крепкой воли всерешающего самодержца, но был, в одно и то же время, гибок — и царственен.

И ничего не вышло! Революция — хотя и спущенная с цепи, конечно, только войной — втайне подготовлялась раньше. Снизу — с упрямой и настойчивой злобой. Сбоку — по незнанию русской жизни и чрезмерной вере в идеи. Сверху — с мистическим, упрямым прекраснодушием.

Из лучших, благороднейших побуждений!

Каждый раз, когда в своих воспоминаниях доходишь до этого кануна общей гибели — и все, что вспоминалось «во здравие», оканчивается неизбежно «за упокой», — каждый раз испытываешь неодолимую горечь.

В книге Гурко «Царь и Царица» рассказана, без всякого укора, с полным достоинством придворного и верноподданного, жизнь и силы которого принадлежат трону, но честь и суждения независимы, — правда о чистом, но жутком ослеплении наверху.

А вот какие слова были произнесены в 1916 году, в чинном хорошем клубе, за поздним ужином немногих приятелей — там, где ничьи враждебные уши не слышали, но зато и дружеские уши себе не верили! Общая мрачность сменилась общим отрезвлением и смятением:

Все, что видишь сейчас, — не к добру,

Это в шахматах часто бывает.

Королева ведет всю игру.

А король — просто мат получает.

Всего трагического ужаса этих слов мы даже не подозревали.

Чувствовалось, что уже сошли с рельс. Но еще не верилось, что летим в бездну.


1932

ПРИЛОЖЕНИЕ IЗЕМЛЯ И СКИФЫ{33}

Фрагмент статьи

Все мы думаем о России — кто сердцем еще не умер. Многие жаждут скорее туда вернуться. Все ищут объединения и здесь, между собою, — а главное, с родиной, с ее настроениями… Что «там, во глубине России»?

Но ни объединения, ни возврата домой нет, пока мы не поставим перед собой честно, во всей широте, самый темный, самый жгучий, самый простой и, вместе с тем, самый коварный вопрос русской жизни: земельный. Как быть с землей? И что на самом деле теперь «там» делается?

Надо освежать свои мысли и свои знания в этой области. Надо припадать ухом к земле — и слушать. Нужна не только интуиция (хотя значение интуиции огромно и недооценено в политике!). Нужно следить за фактами и цифрами, определять главные линии, естественный уклон идущих событий к будущим, все время сохраняя перед глазами общую историческую перспективу.

Еще недавно выдвигать земельный вопрос означало бы: всех расколоть. Но теперь наглядное обучение земельной премудрости со всею «скифскою» жестокостью проделано над Россией. Теперь и крестьянские, и городские, и наши эмигрантские мозги проясняются. И теперь, я думаю, полезно воскресить на один час, в нашей памяти, главные (только главные!) линии и общие (самые общие!) перспективы русского земельного вопроса.


«Власть земли» и «власть тьмы»: эти начала спокон веков стихийно тяготели над крестьянской Русью.

В политике, именем крестьянства и за его счет, орудовали чуждые ему — справа и слева — силы. Мужик если не одобрял их, то все же предоставлял им орудовать. Тяжелый на подъем, заброшенный экономически и культурно, он становился из равнодушного разъяренным только тогда, когда задевались его кровные земельные интересы. Тут он вечно и ревниво жаждал быть полным хозяином. Вечно, часто преувеличенно (порой до нелепости!) чувствовал себя утесненным. Эта стихийная тяга к земле, глухие земельные волнения проникают всю русскую историю, и только исторически можно понять многие мужицкие обиды и фантазии «о земле».

Не пойдем в глубь земельного прошлого. Остановимся на двух ближайших исторических гранях:

1) сейчас же после освобождения крестьян (60 лет назад) и 2) непосредственно перед последней войной (10 лет назад).

За этот полувековой пробег история дала уже по земельному вопросу свои отчетливые, решающие указания.

Вся площадь европейской России, пригодная для земледелия, — 197 миллионов десятин. После освобождения крестьян площадь эта распределялась так: 16 миллионов десятин — у крестьян, 5 миллионов десятин — у казны, уделов и монастырей и 76 миллионов десятин у частных владельцев.

Последующие полвека показали, что для примитивного крестьянского труда земли, доставшейся ему, оказывалось слишком мало. Для слабого помещичьего капитала земли, оставшейся за ним, — раз отнята даровая рабочая сила — чересчур много. И в последующие полвека земля неудержимо переходила из помещичьего в крестьянский земельный фонд.

В надел крестьянам отошла при освобождении почти вся земля, которой фактически они пользовались перед освобождением. «Отрезки», сокращения составили незначительный процент (4–5). Правда, что эти отрезки остались надолго занозой в памяти у крестьян и что государственные крестьяне получили больше земли. Но как-никак в среднем крестьянский надел при освобождении составлял на двор, на хозяйство (тогда насчитывалось всего 8–9 миллионов дворов) по 14–15 десятин. Прошло полвека, число крестьянских дворов почти удвоилось — и всё еще надельные земли использовались очень слабо: лишь малая часть земли ежегодно засевалась, и низкими были крестьянские урожаи.

Тем не менее все эти полвека говорилось о крестьянском малоземелье, и мужик действительно, реально страдал от этого малоземелья. Дело не только в том, что миллионы крестьян имели надел ниже среднего, нет. В русском безбрежье-бездорожье того времени трудно было создаться интенсивной культуре, для нее не хватало многих нужных условий. Всеми привычками и приемами труда крестьян тянуло к простору соседних помещичьих земель. При барщине крепостной работал три дня в неделю на себя, три — на помещика. И раскрепощенному крестьянскому труду продолжало казаться, что его надельная земля лишь наполовину может поглотить его рабочую силу. Отсюда — инстинктивные поиски новой земли при слабом использовании прежней. Мнимый, но вечный земельный голод.

Небольшая часть ежегодного прироста крестьянского населения уходила в азиатскую Россию — творить там привычное для крестьян и великое для государства дело русской колонизации. Значение этого «отлива» для европейской России было невелико; значение этого «прилива» для пустынной окраины было огромно и благодетельно. Остальные сидели дома; медленно, терпеливо и упорно арендовали, обрабатывали и понемногу скупали, стягивали к своим рукам землю помещика.

К началу последней войны 40 миллионов десятин (более половины) помещичьей земли было уже куплено крестьянами: из них 18,5 десятины — с помощью Крестьянского банка, а 21,5 миллиона десятин — на собственные мужицкие сбережения. После крестьянских волнений 1905 года, вслед за неудачной японской войной, правительство передало крестьянам, путем льготной продажи, и все казенные земли европейской России. В итоге к началу войны крестьяне были уже хозяевами земельного положения. Им принадлежала львиная доля, более 80 % всех полевых земель европейской России — 116 миллионов десятин; помещикам — только 36 миллионов десятин.

Крестьянское хозяйство было ниже, первобытнее, зато выносливее помещичьего; оно мирилось даже с явной невыгодностью труда. А хозяйничать на земле было в конце прошлого века часто невыгодно, особенно с тех пор, как на мировом рынке появилось в изобилии дешевое зерно из-за океана.

Но мужику — был бы оплачен труд, были бы сыты работники. А вот помещику приходилось оплачивать не только чужой труд, но и свои потребности, часто широкие, вытягивать из земли ренту, проценты и прибыль на затраченный или занятый капитал. И денег у помещика не было. Город с его банками и министерствами был слишком далек и от крестьянской земли и от усадьбы помещика, он поощрял больше свою нарождавшуюся промышленность. Россия вообще была еще слишком бедна капиталами для того, чтобы на обширной площади помещичьих земель развить настоящее, сильное, промышленно-капиталистическое хозяйство. Земля переходила в более грубые, зато более терпеливые руки.

Но близок был уже предел расширению крестьянского землевладения в европейской России. И чуялось, что главная задача не здесь, не в уничтожении уцелевшей полоски крупного культурного землевладения, а в улучшении крестьянского хозяйства.

Притом помещичье хозяйство, сжимаясь на меньшей площади, само по себе не только не хирело, а, наоборот, выигрывало, оно становилось все крепче, жизнеспособнее, производительнее. На меньшей площади скорее хватало денег, инициативы, знания.

Помещичье хозяйство всегда давало России сравнительно больше хлеба, чем крестьянское.

У него были лучше семена, лучше инвентарь, выше и разнообразнее севооборот, меньше пустовавшей площади, обильнее урожаи. С годами это расхождение в урожайности, этот перевес в пользу помещичьего хозяйства не только не ослабевали, а, наоборот, усиливались. Первое время после освобождения крестьян, когда и барское и крестьянское хозяйства немногим разнились по своей примитивности, урожайность помещичьих земель была на 15 % выше крестьянских, а перед войной — уже на 25 %. Если же взять только те помещичьи земли, на которых перед войной велось собственное помещичье хозяйство, т. е. вычесть арендные земли, на которых хозяйничали, в сущности, те же мужики, — то помещичье хозяйство оказывалось на 50 % и даже на 60 % выше крестьянского. Помещичье хозяйство давало лучшее (однородное) зерно для вывоза. Тогда как страна сравнительно крупного хозяйства, хотя и низкой урожайности, Аргентина, могла вывозить 63 % своего сельскохозяйственного производства, Россия, страна крестьян, могла вывозить только 12 % — и то в значительной степени благодаря наличию на рынке крупного сельского хозяйства. В интересах государства было сохранять и оберегать денную полоску крупного землевладения. Но она и не нуждалась в искусственном сохранении. Происходил естественный отбор сильных и жизнеспособных хозяйств. Уцелевшие помещики крепли и богатели; они обстраивались, обзаводились скотом и машинами и впервые только еще начинали по-настоящему развивать передовое капиталистическое сельское хозяйство. Мы все помним расцвет перед войной помещичьего хозяйства — в особенности заводов: свекло-сахарных, винокуренных, крахмальных. Разнообразие и высота помещичьей культуры двигали все окружающее сельское хозяйство вперед, к технике и богатству. И в этой форме индустриализованное, капиталистическое русское хозяйство несомненно имело под собой несокрушимую экономическую основу.