Последний поклон — страница 44 из 169

Р-раз! – и все смолкло. Кол вытащен! Насторожен. Теперь любой из затаившихся огольцов может оказаться возле кола – надо только быть зорким, держать ухо востро! Стоит голящему отдалиться, как из засады вырывается ловкий, ушлый враг, хватает колотушку и вбивает кол до тех пор, пока ты не вернешься и не застукаешь его. Но такое удается редко. Очень редко. Чаще случается: вернешься, а кол снова забит по маковку и забивалы след простыл.

Вымотанный трясухой лихорадкой, я как-то три дня подряд голил в кол, не мог отголиться и снова захворал. Орлы дяди Левонтия, Васька Вершков, Леня Сидоров, Ваня и Васька Юшковы, Колька Демченко навещали меня, приносили гостинцы, с крестьянской обстоятельностью желали поскорее поправляться, чтобы отголиться, иначе не будет мне прохода, должником жить на селе не полагается, из должника не выйдет и хозяина-мужика.

И когда мне в жизни становилось и становится невмоготу, я вспоминаю игру в кол и, стиснув зубы, одолевая беду или преграду, но все же с облегчением заканчиваю я рассказ об этой игре – очень уж схожа давняя потеха с современной жизнью, в которой голишь, голишь да так до самой смерти, видать, и не отголишься.

Поскорее перейду-ка я к воспоминаниям об игре, которая в детстве доставила мне столько удовольствия и счастья – об игре в лапту.

От рождения был во мне какой-то изъян, технически выражаясь – дефект. В детстве я страдал одышкой и много бегать, особенно в гору, не мог, у меня подгибались ноги, распирало грудь кашлем, из глаз сыпались опилки. В лапте же главное – напор, быстрота, сообразительность и бег, бег, стремительный бег, чтоб ветер хлестал в уши.

Пока я был совсем маленький, одышка особой заботы мне не доставляла, я даже в лапту играл и довольно бойко лупил дощечкой по тряпичному или скатанному из коровьей шерсти мячу, прытко носился от «сала» к «салу», которые были в пяти-шести метрах друг от дружки, дыхание во мне быстро налаживалось, ноги-руки не дрожали, все шло ладно и складно.

Вошел я в нешуточный, парнишеский возраст той порой, когда в лапту играли резиновым, после и гуттаперчевым мячиком, и не просто играли, сражались, с соблюдением тонкой тактики и грубой практики. Дощечки в наступившей новой эре лапты были с презрением отвергнуты. Ударный «струмент» делался из круглой, часто сырой и тяжелой палки, концом коей забивали мячик в самое небо. Матки почти не знали промаха, «ушивали» мячом так, что к спине иль к заду литым старинным пятаком прилипал синяк. Бегали игроки чуть ли не полверсты; неотголившегося, схлюздившего, ударившегося в бега парнягу, как и при игре в кол, катали на палках…

Серьезная пошла жизнь.

Я еще какое-то время играл в визгливой, смешанной стайке девчонок и парнишек, но чаще и чаще сорванцы – по годам моя ровня – дразнили меня «недотыкой», «нюнькой», напевали: «Витька-Витенок, худой поросенок, ножки трясутся, кишки волокутся…» Дальше – того чище. «Почем кишки? По три денежки…»

Так жить нельзя. Осмелев, я «делился» с кем-нибудь, загадывая всегда одно и то же: «Бочку с салом или казачка с кинжалом?» – меня безошибочно определяли – «Бочка с салом» – и заганивали до посинения, до хриплого кашля, и дело кончалось тем, что вытуривали в шею домой, на печку, к бабушке Катерине Петровне, чтоб «ехать с ней по бревна». Я лез в драку, мешал играть, мне однажды навешали как следует! Я отправился домой, завывая не столь от боли, сколь от обиды.

– Об чем поем? – спросила бабушка.

– Ни об че-о-о-ом!..

– Ни об чем дак ни об чем…

Я еще поревел, поревел и сообщил бабушке:

– Меня в лапту не беру-ут!

– Вот дак мошенники, пятнай их! Вот дак гробовозы! Пошто не берут-то?

– Обздышливый, говорят…

– Обздышливый?! – бабушка тряско засмеялась, открыв дыроватый рот, в котором вверху воинственно торчал одинокий зуб, но внизу их было побольше.

– Тебе бы хаханьки бы все, а я играть хочу! – набычился я.

– Дак играй! Поди выбери палку покрепче и шшалкай каменья, шшепки, стеклушки. Подбрось и шшалкни, подбрось и шшалкни. Выучишься в кажный предмет попадать, заявисся на поляну, возьмешь лапту да ка-ак подденешь! Во как шандарахнул! Во как я умею! А вы – зас…цы!

Не медля ни минуты, я отправился во двор, выбрал тяжелую палку и начал поддавать ею щепки, комки земли, чурбаки. Дело у меня ладилось, я так увлекся, так размахался, что палка вырвалась из рук, перелетела через двор и вынесла полрамы в горнице.

– То-ошно мне! – схватилась за голову бабушка, чего-то делавшая в избе. – Эт-то он што жа комунис, вытворят? Вот дак шабаркнул! Вот дак научила я на свою головушку!..

Бабушка наладилась преследовать меня и выпороть, но я уже перевалился через заплот, пятками сверкал по переулку. На берегу Енисея я отыскал сырую палку и без устали лупил ею, подбрасывая каменья.

Дело дошло до того, что я уже не расставался с палкой и хлестал ею по чему попало. Бабушка не только раскаивалась в своей затее, но и в панику вошла, потому что, кроме своих стекол, я повысаживал их в прибрежных банях, добил в избе дяди Левонтия, у тетки Авдотьи и раму сокрушил. Приехавший в гости Зырянов вокруг этой рамы два дня ходил с карандашом за ухом, соображая, с какого боку начать починку, и на третий вынес решенье: рама не поддается ремонту, придется делать новую.

Бабушка не успевала выслушивать жалобы и драть меня. Председатель сельсовета – Митрюха – напомнил о себе, передал бабушке еще одно строгое упреждение, но чем больше меня драли, чем чаще сулились принять крутые меры, тем упорней я добивался цели, и дело дошло до того, что сама бабушка, придя по воду на Енисей, заискивающе попросила:

– Ну-ко, шшалкни, шшалкни!

Я набрал в горсть камешков, отхукнул из себя лишний дух и так поддел глызину, что бабушка задрала голову и воскликнула:

– Эвон как зазвездил!

– Вовсе промазал! – соврал я бабушке, чтоб еще подержать ее в напряжении – где упало в воду, она не видела.

– Да нет, кажись, попал! – настаивала бабушка, пытаясь уверить меня в том, что я могу отправляться играть в лапту и, глядишь, перестану крушить стекла.

– Вот теперь смотри! – Один за другим подбросил я пяток камней и, не давши им упасть, так поддел, что бабушка с облегчением закрестилась:

– Тут и сумлеваться нечего! Всех расколошматишь! Смело вступай в дело! – и, сокрушенно качая головой, вздохнула: – Изобьет, язвило бы его, испластат обутчонки! И сам испластатца!..

Обалделый от удачи, я пластался в лапту до беспамятства и в конце концов сделался маткой, выжив с этой должности левонтьевского Саньку. Он, конечно, жох по части бегать, увертываться от мяча, ловил «свечки» по настроению: то все подряд, то ни одной.

Санька, конечно же, надеялся вернуть себе утраченную должность, снова сделаться главарем в игре. Утро, бывало, еще только-только займется, чуть ткнется солнце в стекла и распахнут в доме створки, Санька тут как тут.

– Эй, анчихрист! – кличет. – Выходи на улку! Отодвинув занавеску, бабушка напускалась на Саньку:

– Ты ково передразниваш, родимец тебя рашшиби! А? Этому тебя во школе-то учат?

– Еще ирихметике! – лупил Санька красные бесстыжие глаза.

– Ну, не язва? Не проходимец?! – хлопала себя бабушка по юбке и наваливалась на меня: – Хватай еду-то, хватай! Живьем заглатывай! Не успеешь набегаться! – и уже вдогонку: – До ночи носись! Башку сломи!..

Я уже не слышал бабушку. Мыслями был уже далеко от нее, все наказы сразу за воротами вылетали из моей головы, потому что внутри занималось, распаляло меня чувство схватки, и в то же время не покидала рассудительность перед дележкой: могуг одной матке слабаки попасть, другой – наоборот, тогда до ночи не отголишься. Матке полагалось не только беспромашно лупить по мячу, но и быть хватким, изворотливым, дальновидным, даже суеверным.

Мне, например, всегда везло, если в дележке первым в мою команду попадал Колька Демченко, и потому творились козни, чтоб мне его точнее отгадать. Верный соратник по игре, он всегда шел мне навстречу, хотя первое время, пока я не избегал одышку, со мной рисково было связываться. Творя намек, Колька ковырял пальцем в носу, чесал пятку, подбрасывал складник, втыкал его небрежно острием в землю либо задирал голову в небо.

«Бобра серого или носоря белого?» «Волка кусучего или зайца бегучего?», «Летчика с ероплана или с парохода капитана?». Ну и безотказную «Бочку с салом или казака с кинжалом»? Были загады и помудрей: «Свинка – золотая щетинка», «Иван-болван молоко болтал, да не выболтал», «Меч-кладенец – калена стрела, копье булатное, мурзамецкое!..» Что это за копье такое «мурзамецкое», ни сном ни духом никто не ведал, но и оно шло в оборот.

Часто противная сторона пресекала козни и с позором отправляла ловкачей делиться по второму разу, но снова и снова плелись заговоры, устраивались ловушки, фокусы и, бывало, ох бывало, канитель с дележкой растягивалась до свалки, команды разбегались, матка, схлопотав шишку на голову или фонарь под глаз, со своедельной, личной лаптой уныло топал в свое подворье, где его впрягали в работу – полоть огород, чистить в стайке, пилить дрова, носить воду.

Еще везло мне в игре, когда за горой солнце закатывалось в тучу и восходило не из тучи; когда корова наша Пеструха первой откликалась на голос березовой пастушьей дуды; когда в печи головешки не оставались; когда дед Илья во дворе был и провожал меня взглядом; когда дядя Левонтий напивался, но не впадал в кураж, не диковал. Словом, много у меня было разных примет и причуд. Вызнав об этом, бабушка подняла меня на смех:

– Колдун у нас, девки! Свой, домодельный! И Тришиху перетопчет! Ты бы хоть денег наколдовал баушке…

Подружки ее – сударушки – туда же:

– То, я гляжу, все он у тебя чё-то нюхат, потом голову задират…

– Это он приколдовыват!

– Да ну?! Чё приколдовыват-то?

– А штабы всех обыграть!

– Ак в небо-то зачем глядит?

– У его там свой антирес! Как там все по его расставлено: звезды, солнце, месяц – дак он всех и обчистит!