[7] в бумажной обложке. Я его вынимаю, отношу в «фантастику» и ставлю на место, а уж потом спускаюсь в подвал, в отдел справочной литературы.
«Вот так, наверное, выглядела работа полицейского в доцифровую эпоху», – думаю я, с удовольствием копаясь в толстых телефонных справочниках пригородных поселений Мэриленда. Похлопываю их по корешкам, пробегаю пальцами по колонкам имен, листаю тонкие как калька страницы. Будут ли полицейские после, я не знаю. Нет, не будет их! Может, рано или поздно появятся, но далеко не сразу.
В Гайтерсбурге штата Мэриленд числятся три Эддс. Я тщательно переписываю номера в тетрадку и возвращаюсь в вестибюль, миную Шекспира с Джоном Мильтоном и выхожу к старомодной телефонной будке у парадного входа. К ней очередь. Десять минут я жду, разглядывая высокие окна в стиле модерн, радуя взгляд тонким сплетением ветвей маленького серого вяза, растущего у дверей. Потом захожу, перевожу дыхание и принимаюсь крутить диск.
Рон и Эмили Эддс, Мэриленд-авеню. Ни ответа, ни автоответчика.
Мария Эддс, Отумн-хилл-плейс. Она отвечает, но, во-первых, голос совсем детский, во-вторых, говорит только по-испански. Я извиняюсь и вешаю трубку.
С неба опять моросит. Набираю последний номер и, пережидая гудки, смотрю, как на одиноком овальном листке на самом кончике кривой ветви собираются дождевые капли.
– Алло?
– Уильям Эддс?
– Билл. Кто говорит?
Я стискиваю зубы. Я зажимаю ладонью лоб. В животе тугой черный узел.
– Сэр, Наоми Эддс – ваша родственница?
Долгая мучительная пауза. Это ее отец.
– Сэр? – зову наконец я.
– Кто говорит? – Теперь голос звучит сухо, холодно, официально.
– Я – детектив Генри Пэлас, – отвечаю я. – Из полиции Конкорда в Нью-Гэмпшире.
Он вешает трубку. Лист вяза, за которым я следил, пропал. Поискав глазами, я нахожу его на земле – черная клякса в серой слякоти газона. Перезваниваю Биллу Эддсу, но тот не отвечает.
У телефонной будки стоит суетливая старая дама с проволочной магазинной тележкой. Я поднимаю палец, извиняюсь улыбкой и звоню Биллу Эддсу в третий раз, уже не удивляясь отсутствию ответа, а потом связь вдруг вовсе прерывается. Отец Наоми выдернул провод из розетки в кухне или гостиной, убрал телефон в шкаф, как убирают вещь, которая больше не понадобится.
– Простите, мэм, – говорю я, придерживая дверь старушке с тележкой. Она спрашивает: «Что у вас с лицом?» – но я не отвечаю. Ухожу из библиотеки, жую кончик уса, держусь рукой за сердце, зажимаю его ладонью, чтобы не выскочило. Это надо же, как спешит! Это надо же – просто вскачь! И я бегу по мокрому газону к своей машине.
Конкорд – маленький город, шестьдесят квадратных миль со всеми пригородами. Доехать от центра до больницы, когда на дорогах пусто, – десять минут. Времени не хватает, чтобы во всем разобраться, но достаточно, чтобы почувствовать: разберусь, уже зацепился, я раскрою это убийство. Эти два убийства одного убийцы.
Вот я уже на перекрестке Лэнгли-паркуэй и Девятого проезда. Надо мной больница, как детская модель замка на холме – в окружении пристроек, автостоянок, офисных и лабораторных флигелей. Новое крыло не достроено и никогда не будет достроено. Штабеля балок, стеклянные панели, леса, затянутые брезентом.
Я заезжаю на стоянку, сижу в машине, барабаня пальцами по рулю.
Билл Эддс неслучайно отреагировал так, как отреагировал, и причина мне известна.
Отсюда вытекает второй факт, а за ним тянется третий.
Это как войти в темную комнату и увидеть слабую полоску света под дверью на противоположной стене. Открываешь дверь – она ведет в следующую комнату, где чуть лучше видно, в стене напротив опять дверь, и под ней тоже свет. Так и идешь вперед, комната за комнатой, и в каждой все яснее.
Над главным входом ряд круглых лампочек. В прошлый раз, когда я здесь был, все горели, теперь две темные. Вот и всюду так. Мир распадается по частям, одна часть загнивает скорее, другая медленнее, все дрожит и рушится заранее. Ужас близящейся катастрофы сам по себе катастрофа. Самая малая смерть не проходит даром.
Сегодня за изогнутой конторкой в вестибюле нет волонтеров, только на кушетке сидит семья, тревожно жмутся друг к другу мама, папа и малыш. Все оборачиваются ко мне, будто ждут плохих новостей. Я виновато киваю им и останавливаюсь, осматриваюсь, вспоминая, где тут лифт В.
Мимо спешит медсестра в комбинезоне, вскрикивает: «Ах, ты!..» и поворачивает обратно.
Кажется, я вспомнил, куда мне надо, и делаю два шага, но тут в заклеенном глазу взрывается острая боль. Ахнув, я вскидываю руку, будто стряхиваю ее – некогда!
Болит, потому что, как говорила доктор Вилтон, обматывая мне бинтом голову: «нехватка обезболивающих препаратов».
Факты связываются друг с другом, освещаются в сознании и складываются в картинку, как созвездие. Но радости нет, никакого удовольствия, потому что лицо болит, и бок болит там, где в него врезался пистолет, и затылок, ушибленный о стену. Я думаю: «Пэлас, ты тупица!» – потому что, если бы мне вернуться в прошлое, четче увидеть происходящее, скорее разобраться, я раскрыл бы дело Зелла и не было бы дела Эддс. Наоми не умерла бы.
Раскрываются двери лифта. Я захожу.
В кабинке никого нет, только я – высокий и спокойный одноглазый полицейский, бегающий пальцами по кнопкам, как слепой по шрифту Брайля, в попытке вычитать ответ.
Я катаюсь несколько раз вверх и вниз.
– Где? – спрашиваю себя я. – Где это можно спрятать?
Потому что где-то в этом здании есть место вроде собачьей конуры Туссена. Там прячут товар на продажу и неправедные доходы. Но в больнице столько разных закоулков! Кладовые и перевязочные, кабинеты и холлы – тем более в такой взбаламученной, урезанной, застывшей посреди ремонта больнице. Мест сколько угодно.
Наконец я сдаюсь, выхожу в подвал и нахожу кабинет доктора Фентон за моргом. Маленькое безупречно чистое помещение, украшенное живыми цветами, семейными снимками и плакатом Михаила Барышникова. «Большой балет, 1973». Фентон при виде меня неприятно удивлена. Так удивляются садовому паразиту или, скажем, еноту, от которого вроде бы уже избавились.
– Что?
Я рассказываю, что мне нужно, и спрашиваю, сколько времени это обычно занимает. Она морщится, словно это слово уже ничего не значит:
– Обычно?
– Да, обычно.
– Обычно от десяти дней до трех недель, – говорит она, – хотя, учитывая, кто теперь работает на Хазен-драйв, скорее от четырех до шести недель.
– Так… ясно… а вы не могли бы сделать это к утру? – спрашиваю я и жду презрительного хохота. Собираюсь с мыслями, готовый упрашивать.
Но Фентон снимает очки, поднимается и заботливо оглядывает меня.
– Почему вы так стараетесь раскрыть это дело?
– Как же… – Я развожу руками. – Потому что оно не раскрыто.
– Понятно, – и она говорит, что все сделает, если я пообещаю никогда ей не звонить и не показываться на глаза.
А, возвращаясь к лифту, я нахожу и место, которое искал. Нахожу и ахаю, открыв рот. Буквально ахаю и говорю: «Господи боже!» Мой голос эхом отдается в бетонном подвале, я поворачиваю обратно, бегу к Фентон еще с одной просьбой.
Мобильный у меня не работает. Ни одной палки. И сервис отказал. С каждым днем все хуже.
Я мысленно представляю, как заброшенные вышки связи медленно кренятся, а потом и падают, увлекая за собой провисшие мертвые провода.
Я возвращаюсь к библиотеке, кварталы так и мелькают за окном машины. Жду в очереди к телефону и, дождавшись, звоню на дом констеблю Макконнелл.
– О, привет, Пэлас, – говорит она. – Вы наверху работаете? Не хотите мне рассказать, что происходит в мире? Что затевает начальство?
– Не знаю.
Таинственные личности в темных очках, слова Макгалли. Какая-то херня затевается…
– Мне нужна помощь, констебль. У вас есть какая-нибудь одежда, кроме брюк?
– Что-что?
Макконнелл записывает, что от нее требуется, где с ней утром встретится доктор Фентон. У будки собирается очередь. Старушка с магазинной тележкой вернулась и приветственно машет мне рукой. За ее спиной маятся в ожидании похожий на бизнесмена тип в коричневом костюме, с портфелем, и мать с девочками-близняшками. Я сквозь стекло показываю значок и пригибаюсь, поудобнее устраиваясь в тесной деревянной кабинке.
Дозваниваюсь по служебному до детектива Калверсона и сообщаю ему, что раскрыл дело.
– С висельником?
– Да, и твое тоже. С Эддс.
– Что?
– Твое тоже, – повторяю я. – Тот же убийца.
Я быстро объясняю. Он долго молчит, в рубке слышно только радио, а потом говорит, что я хорошо поработал.
– Да.
Он произносит те же слова, которые я на прошлой неделе сказал Макконнелл: «Ты когда-нибудь станешь великим сыщиком».
– Ага, – говорю я, – еще бы.
– Вернешься в участок?
– Нет, – говорю я, – не сегодня.
– И хорошо, – говорит он. – Не возвращайся.
4
Даже на самом спокойном, с точки зрения полиции, участке бывают случаи насилия. Кого-то без особых причин среди бела дня убивают на шумной улице или на стоянке машин.
На похоронах моей матери собралась вся полиция Конкорда, и все встали, когда внесли ее гроб. Четырнадцать старших чинов и восемьдесят шесть рядовых в форме застыли статуями, отдавая честь. Ребекка Форман, представитель службы по связи с общественностью, крепкая дама средних лет с сединой в волосах и семьюдесятью четырьмя годами за плечами, разрыдалась, и ее проводили из зала. Не встал только профессор Темпл Пэлас, мой отец. Он понуро просидел на скамье всю короткую службу, смотрел тусклым взглядом прямо перед собой, как смотрят, ожидая автобуса. По сторонам от него стояли двенадцатилетний сын и шестилетняя дочь. Он сидел, привалившись к моему бедру, скорее ошеломленный, чем пораженный горем, и сразу было видно – мне было видно, – что он этого не переживет.