Последний порог — страница 55 из 94

Вебер повиновался. Сизый сигарный дым расплывался над их головами.

— Пусть генерал Винкельман всесторонне оценивает эти донесения, — проговорил профессор. — Разумеется, при разработке оперативных планов необходимо предусматривать и такую возможность. Такова уж их обязанность. Я же со своей стороны считаю, что венгры лишь в том случае смогут заключить сепаратный мирный договор и повернуть оружие против нас, если они договорятся с русскими. А это мало вероятно, потому что красных они боятся сильнее, чем дьявола. Между нами говоря, у них есть все основания их бояться. Дело в том, что венгерские господа вместе со своим регентом по самую макушку запачканы кровью. В девятнадцатом году они устроили красным такую кровавую баню, каких не знала история. А позже, после установления диктаторского режима...

Хорти прекрасно понимает, что в случае заключения мирного договора с русскими он должен будет уступить власть тем, кому будут симпатизировать русские. Возможно, венгерские коммунисты в интересах антигитлеровской коалиции на какое-то время будут сдерживать свою ненависть к господствующим классам и согласятся на опять-таки временное сотрудничество с регентом и его армией. Хотя... я и это считаю маловероятным. Вряд ли регент опустится до переговоров с ними. Но уж в чем я уверен, так это в том, что он никогда и ни при каких обстоятельствах не сможет с ними договориться, поскольку он их боится. Вот так-то, мой друг... — Профессор сбил с сигары пепел и продолжал: — Если же в этой стране дело дойдет до вооруженной борьбы, то организовать ее смогут только коммунисты или же антинемецкие силы, которые противостоят регенту. Я, дорогой Феликс, думаю, что коммунисты рассчитывают в первую очередь на тех офицеров, которые не запятнали себя кровью в период подавления Венгерской советской республики в девятнадцатом году, но таких офицеров очень мало. Во всяком случае, генерал-лейтенант Хайду принадлежит к их числу. Если коммунистам удастся получить оружие от офицеров, их дело выиграно. Но, мой дорогой, эта линия таит в себе опасность. Именно поэтому мы и должны схватить Милана Радовича, и схватить, так сказать, незаметно, а уж потом заставить его говорить, что будет делом далеко не легким. Я знаю его характер — он принадлежит к числу одержимых, которых невозможно сломить физическими пытками, разве что логикой. Мы должны узнать от него, с кем именно он вел переговоры и каких результатов достиг.

— Поймать Радовича почти невозможно.

— Это только так кажется, — заметил Эккер с легкой улыбкой. — Если он еще находится в Венгрии и если мы будем хитры и умны, то мы поймаем его. Дорогой мой Феликс, я не с пустыми руками приехал в Будапешт.


Из газет Чаба узнал о том, что профессор Эккер находится в Венгрии на основании немецко-венгерского соглашения по вопросам культуры. Все те годы, что они не виделись, он вспоминал о профессоре с теплотой. Правда, изредка он писал профессору и даже получал ответы на свои письма. Но разве могли они заменить радость непосредственного общения?! Иногда Чабе казалось, что ему очень недостает общения с Эккером, как представителем немецкого народа. Ведь, не считая дядюшки Вальтера, он ни с кем не мог откровенно рассуждать о немецком народе и его будущем.

О приезде Эккера в Будапешт Чаба написал своему другу Эндре, капеллану первой танковой дивизии, который где-то на полях Украины молил господа бога о ниспослании им победы. Письмо получилось несколько ехидным, однако это нисколько не беспокоило Чабу, так как он хорошо знал, что Эндре прекрасно поймет его местами туманные намеки.

Капеллан был привязан к Эккеру больше, чем Чаба, возможно, потому, что оба они были подвержены мистицизму. Чаба же смотрел на происходящие в мире события довольно трезво, с ужасами войны он встречался почти ежедневно в операционной и хорошо понимал, что если он не поможет раненым, то они погибнут, погибнут вместе со своей верой в бога и своими политическими убеждениями. Вначале он вспоминал об Эндре с большой злостью, особенно те их встречи в Будапеште, когда капеллан приезжал в отпуск и читал ему проповеди о божьем провидении. Пока священник вещал о различных чудесах, Чаба невольно думал о тех калеках, которые оставляли на операционных столах руки и ноги. Покидали госпиталь они этакими живыми обрубками и до самой смерти вынуждены были жить в плетеных корзинках.

— А знаешь, попик, — сказал ему Чаба, — что если бы на самом деле существовал твой вездесущий и всемогущий господь бог, то он не позволил бы этим несчастным остаться в живых. Только не говори, что пути господни неисповедимы. — Чаба закурил. — Знаешь ли ты, что представляет собой твой милостивый бог? — Он повернулся лицом к священнику: — Сопливый, безжалостный мальчишка. Такой же безжалостный садист, какими мы сами были в мальчишеские годы, когда, поймав муху, отрывали ей крылья, лапки, а потом с удовольствием наблюдали за ее мучениями.

— Я такого никогда не делал.

— Ты — нет, зато это делал я, и точно так же поступал каждый нормальный ребенок. Однако и тогда мы были намного милосерднее твоего праведного бога, так как в конце игры мы, по крайней мере, растаптывали изуродованных нами же мух, а вот твой господь еще и насмехается над несчастными.

Правда, несколько позднее Чаба поумерил свой гнев, так как увидел, что все это нисколько не изменит ни его самого, ни Эндре. В ходе же врачебной практики Чаба понял, что вопрос о жизни и смерти намного сложнее, чем он думал вначале.

В прошлом году к нему на операционный стол попал двадцатитрехлетний тяжело раненный солдат. Он был водителем танка. Машина наехала на противотанковую мину и остановилась, и в этот момент в нее попал снаряд — машина загорелась. Сгорел весь экипаж, в живых чудом остался лишь он один. Глядя на его тяжелые ранения и ожоги, врачи полевого госпиталя диву давались, как он умудрился выжить. Через несколько дней ему пришлось ампутировать полностью обе руки. Он лежал на кровати как обрубок. Чаба был потрясен. Он смотрел на солдата и невольно думал: «А можно ли теперь этого несчастного Балажа Варгу называть человеком?» Однако больше всего потрясло Чабу безграничное терпение танкиста и его страстное желание жить.

— Мне не понятно, — сказал Чаба Андреа после очередного врачебного обхода, — ну прямо-таки не понятно поистине яростное желание жить у этого человека.

— Ужасно, — согласилась Андреа. — Ночью ему стадо плохо, и я разговаривала с ним. Он объяснил мне, что открыл для себя бога, услышал его волю и теперь радуется жизни.

Чаба откинулся на спинку дивана.

— Бедняга, он еще не догадывается о том, что его ожидает. Человек, которого использовали до конца, не может быть счастливым. Из этого несчастного, как из лимона, выжали все жизненные соки. Я бы не смог, да и не захотел бы, так жить.

Девушка облокотилась на стол и, глядя куда-то вдаль, продолжала:

— Мне кажется, что есть смысл задуматься о том, гуманно ли оказывать медицинскую помощь таким несчастным.

— Разумеется, гуманно, — ответил ей Чаба. — Ты не так меня поняла. Для меня вопрос в данном случае заключается вовсе не в том, оказывать или не оказывать медицинскую помощь. Я думаю о том, почему эти несчастные так цепляются за свое жалкое существование. Я изумляюсь их жажде жизни: ведь они существуют, а не живут.

Потом Чаба окончательно запутался. Иногда ему приходилось разговаривать с такими несчастными об их будущей жизни, и он с удивлением узнал, что они излагают ему, по сути дела, одну из теорий профессора Эккера. Тогда они говорили о душевной красоте человека и о разумных, так сказать, изменениях инстинктов и органов чувств. «Почему вы думаете, мой дорогой друг, — сказал ему однажды Эккер, — что счастье человека зависит от безукоризненного физического сложения? Само по себе понятие счастья относительно, так как человек каким-то чудом приспосабливает его к себе и своему окружению, и только для того, чтобы при любых обстоятельствах иметь возможность чувствовать себя счастливым».

Вечером Чаба пошел к Андреа. Бернат всего три дня назад вернулся из Турции и казался каким-то озабоченным. Они поужинали втроем, но старик почти ничего не ел. После ужина он хотел было удалиться к себе, но, когда Чаба рассказал ему о том, что Эккер находится в Будапеште, Бернат остановился на пороге, а затем подошел к молодому человеку почти вплотную и спросил:

— Откуда тебе это известно? — Чаба молча протянул ему газету, взглянув на которую, старик проговорил: — Любопытно, я этого как-то не заметил. — Тут он закашлялся, да еще так, что лицо его побагровело.

Андреа налила ему стакан воды:

— Выпей воды, папа.

Бернат выпил и попросил:

— Дай-ка мою трубку. — Андреа подала ему трубку. Он не спеша, почти с благоговением набил ее табаком, раскурил. — Если я не ошибаюсь, — начал он, обращаясь к Чабе, — ты еще несколько лет назад заметил в Эккере что-то подозрительное, хотел было рассказать об этом мне, но так почему-то и не рассказал.

— Несколько лет назад?

— Если не ошибаюсь, то, кажется, осенью тридцать шестого или же летом тридцать седьмого. Вы тогда с Эндре были у профессора, и ты на что-то обратил особое внимание.

...В действительности все обстояло несколько иначе. Осенью тридцать шестого года Чаба и Эндре по приглашению профессора частенько навещали его. Особую радость от таких приглашений Эккера испытывал Чаба: он мог видеть Эрику. Девушка еще не совсем оправилась от тяжелого недуга, хотя внешне она стала прежней Эрикой, той самой девушкой, которую, окрыленный любовью, рисовал Пауль. Этот ее портрет теперь висел в кабинете Эккера.

Погода стояла теплая — таял снег, пахло чем-то свежим. С полудня шел дождь, и, пока они добирались до виллы Эккера, оба основательно промокли. Дома была одна Эрика.

— Господин профессор просил обязательно подождать его, — сказала она загадочным тоном и провела их в кабинет Эккера, поставила на стол чай и печенье.

Чаба так промок, что попросил рюмку коньяку. Эндре же пил чай. Ни один из них, разумеется, и не подозревал, что в подвальном помещении виллы у прекрасно оборудованного аппарата для подслушивания сидел сам профессор Эккер и с большим вниманием слушал их разговор. На коленях у него лежала записная книжка, в которой он время от времени бисерным почерком делал какие-то пометки.