Его, Лёвкино местечко, что выросло вокруг металлургического завода, его Юзовку, было этой весной не узнать. Все революционные волнения начала века не шли ни в какое сравнение с тем, что происходило в марте семнадцатого года.
В 1905-м Лёвке было-то всего двенадцать лет отроду. Что он мог тогда понять? Всё, что запомнил, — солдат с ружьями, стрельбу, да то, что отец прямо извелся весь — ребе просил быть внимательными, смотреть за ситуацией на улицах, чтобы не пропустить опасность. В памяти еврейской общины крепко засели события холерного бунта[12], когда гнев толпы, возмущенной тем, что от болезни гибнут только русские, очень быстро перекинулся на торговую площадь и заведения. Все пострадали, и Давлицаров, и Дронов, но наибольший ущерб понесли иудеи. Пылали лавки с товаром, дома, синагога.
Напряжение витало в воздухе и сейчас. С одной стороны — всеобщее приподнятое настроение в ожидании чего-то нового, справедливого и честного. С другой — все держали в уме план на случай начала погромов, тем более что куда-то неожиданно подевались все городовые. Их заменили люди с бантами на лацканах.
Весть о том, что Николай II отрекся от престола, прилетела по телеграфным проводам в Юзовку мгновенно, в тот же день, 2 марта[13]. А на следующий день, 3 марта, пришли в движение какие-то неведомые силы, заставившие людей выйти на улицы. Кто знал слова — пел «Марсельезу», кто не знал — просто улыбался с ошалевшим видом и вторил мотиву. Некоторые, самые отчаянные торговки, всё же продолжали стоять с товаром на рыночной площади, остальные либо присоединились к толпе в качестве любопытствующих, либо ретировались, ведомые своей коммерческой интуицией — сегодня базара не будет.
Неведомо откуда на базарной площади появились листовки с текстом манифеста царя об отречении от престола, отпечатанные на серой бумаге. Их передавали из рук в руки. Если кто умел читать — делал это вслух и рядом моментально собирались слушатели.
«А как жыж теперича?» — вопрошали те, кто постарше. «А как! Да никак! Каком кверху!» — острили уличные скалозубы. «Да хочь бы ужо с войной этой проклятущей шото порешали…» — причитали замотанные в теплые платки женщины. «И кто теперь будет? Как же без царя-батюшки-то?» — раздавались редкие робкие голоса владельцев каракулевых воротников, чаще — шепотом. «Временное правительство, говорите… Ну — ну…» — скептически рассуждали те, кто были одеты получше.
Все эти события, происходившие дома, Задов не застал. Известие о Февральской революции пришло к нему с сокамерниками только шестого числа вечером вместе с надзирателем, гремевшим связкой ключей в замке двери их камеры. «Во исполнение властных требований народной совести, во имя исторической справедливости и в ознаменование окончательного торжества нового порядка, основанного на праве и свободе, объявляется общая политическая амнистия…» — чиновник командным голосом зачитал Указ Временного правительства и затем, уже гораздо тише, продолжил: «На выход, господа…»
Господа. Теперь они, вчерашние заключённые, величаются из уст ненавистных жандармов господами. На воле что-то определенно поменялось, и Льву Задову предстояло максимально быстро в этом разобраться — его энергичная натура не терпела никаких недомолвок и двусмысленности. Нужны деньги на оружие — берем кассу, нужны деньги на подкуп полиции — громим артельщика, кто-то не согласен делиться — нет времени пояснять — получи своё, и хорошо, если просто по лицу. Экспроприатор Лёвка предпочитал не цацкаться, а действовать. Вот и сейчас, посреди всего этого бедлама, он двигался к намеченной цели в компании своего, такого же заводного, знакомого — Петьки Сидорова-Шестеркина.
— И вот собрались все в прокатном, и там этот самый Борис залез повыше и речь толкнул. Ну, большевик, не иначе! Орал так, шо в дальних углах было слышно. Актёры тише разговаривают! — Пётр рассказывал эмоционально и сбивчиво, будто заново переживая эмоциональный подъем, постигший его на том митинге.
— А ты с артистами знался? Или может, с артисточками водишься? Откуда знаешь, как они орут? — рассмеялся Лёвка.
— Тьфу на тебя, дурень рыжий! Летом в Городском саду представления давали, я тогда еще заметил — ничего себе голосищи у них! Вроде даже если и шепчет — так всё равно громче, чем матушка на батьку ругается. Так я ж тебе главное не сказал — он же твоей веры, Лёвка. Он из ваших, точно тебе говорю!
— Та ты шо! Откуда прослышал?
— А народ гутарил. Еще там один сказанул так, мол, жид будет выступать… — Петька наткнулся на колючий Лёвкин взгляд. — Та спокойно, Лёва! Это ж не я, это тот селянин! А другой, который рядом стоял, ему и заряжает — хоть жид, да наш, понял?
— А фамилию не запомнил?
— Кошерович. Борис Кошерович[14].
— Ага… договоримся, значит…
Сапожная мастерская, где Кошерович тачал подошвы, находилась на Второй линии, в доме номер 40. Пётр довольно быстро выяснил у заводчан, кем был тот заводной оратор с митинга. Друзья рассказали ему, что этот Кошерович — человек в местечке новый, но большевикам хорошо известный, он у них в главных здесь ходит. Поговаривали, что он сапожником в Новороссийском обществе устроился, но мастерскую посоветовали искать за Собором.
— И шо ты ему скажешь? — Петька всё не успокаивался, терзаемый любопытством.
Лёва на несколько секунд задумался, поправил шапку и развел руками:
— Да что скажу… Раз он такой заводной, пусть рассказывает, как жить дальше будем. Они ж совет рабочих надумали собирать? Так мы тоже рабочие, чего там стесняться… Как к Кропоткину относятся, например? Мы ж ничего о них, об этих большевиках толком и не знаем.
— Как не знаем? Очень даже знаем. Вон, на заводе они на первых ролях, о равенстве говорят, хозяев прижимают. Вроде нормальный люд…
— Не, Петруха… Мне ясность нужна. То, что они тоже эксами промышляли, так это я ещё на каторге прослышал, но на том наше сходство заканчивается. Мы с тобой за полную свободу, а они?
— Так от и я ж говорю — свобода нужна полная, чтоб каждый определился, чего от жизни хочет и чтоб никто не мешал. Хочешь — на земле работай, хочешь — уголь руби. Везде своих поставить в начальство, пусть уголь на пшеницу меняют, ну, это упрощенно так… — Пётр любил углубиться в теорию анархической идеи. Ему очень нравилось, что мало кто вокруг мог с ним спорить — достаточно было одного слова — «свобода». Оно производило магическое действие на любого собеседника. Никаких обязательств, это мечта любого человека.
— Вот и определимся в теории, а потом и в практике. Совет — он на то и выборный, чтобы свободу дать. Собираюсь в нём участвовать.
— О, ты дал, Лёвка! — Пётр с восхищением посмотрел на здоровяка Задова. — Ну, а хотя… чего и нет? Мы что, рыжие? — тут же старые знакомые рассмеялись, а Задов снял шапку и провел рукой по коротко стриженным рыжим волосам.
Над поселком опускались сумерки, ещё более быстрые от того, что Юзовка была скрыта от заходящего на западе солнца тяжелыми, низкими тучами. В некоторых окнах домов виднелся тусклый, рассеянный свет керосиновых ламп. Кое-где тени обитателей квартир на Второй линии, увеличенные как через лупу, двигались по стенам и потолку, а прохожие, поднявшие воротники для защиты от пронизывающего холодного ветра, с завистью поглядывали в их сторону.
— О! Вон там! — Пётр показал рукой на старую, испачканную заводской сажей вывеску с надписью «Сапожная мастерская». Под ней несколько ступеней вели в полуподвальное помещение, где перед дверью было совсем уж темно.
— Чёрт! — выругался Лёва, поскользнувшись на второй ступени. Он с шумом скатился вниз, упершись ногой в дверь. — И не капли же не пил, а мама не поверит… — Лёва принялся отряхивать от грязи шинель.
— Тихо… Там буза какая-то… — Петька насторожился, услышав за дверью крик женщины. Потом раздался грохот мебели и явные звуки борьбы.
— Та шо тихо… — Лёвка поправил свою казацкую папаху военного образца без кокарды, купленную вчера на барахолке, и решительно взялся за дверную ручку.
— А тута занято! — промолвило лицо без двух передних зубов, обладатель которого приходился Лёвке по плечо.
— А мы занимали! — Задов с размаху отпустил преграждавшему дорогу босяку затрещину такой силы, что тот через секунду полета очутился в углу и, ударившись о стену затылком, застыл в странной, неестественной позе.
Сапожная мастерская Кошеровича напоминала поле боя: на месте оставался только массивный стол, прикрученный к полу, но на нем растекался из перевернутой банки вонючий сапожный клей. Слева от трубы печи, за грязной занавеской из плотной ткани, явно слышалась какая-то возня. Появление громилы в шинели в подсобном помещении стало неожиданностью для всех там присутствующих: барышня в платье из ткани в белый горох отпрянула к окну, наполовину занавешенному какой-то подходящей по размеру тряпкой, и завизжала, прикрывая лицо руками. Лежащий на полу сапожник в рабочем фартуке отпустил сапог человека с наганом, упавшего рядом и полез в сапог за ножом, угрожающе глядя на Лёвку. Нападавший на хозяина мастерской мужчина с пистолетом всем своим видом выражал удивление — подкрепление он не заказывал, а от посторонних глаз его должен был скрыть напарник, который в это время лежал при входе.
— Ходь сюды… — Лёвка зашел слева от мужика с револьвером, и стал между ним и сейфом, ключи от которого нападавший уже отобрал у сапожника. — Да не дури, паря… не дури…
Невысокого роста мужичок в кепке наставил на Задова пистолет, но руки его дрожали так, что нужно было принимать меры — не ровен час, в треморе своем на курок нажмет. Они сделали несколько шагов по кругу, и вооруженный мужчина оказался спиной к Петьке, которого не приметил.
Лёвка, не сводя глаз с пистолета, заметил на фоне фигуры нападавшего, что Петька опустился на четвереньки — так делали в детстве, чтобы нейтрализовать неожиданным толчком в грудь соперника в уличной драке.