«Я уже взрослая, совсем взрослая, — говорила себе самой Катя. — Прощай, милый домик!»
И почему-то она еще подумала:
«Я не барышня, я женщина, совсем женщина. И Саша тоже. И это главное в нашей жизни, что бы там ни было. Несмотря ни на что и вопреки всему. Это самое, самое главное».
Провожатому Катя сказала:
— Я должна побывать еще в одном месте. — И соврала: — Мне разрешено.
— Ну, пойдем, коли так. А где это?
— Не так далеко, не бойся, не заблудимся.
Еще в Бериславе Катя решила, что лучше всего оставить дневник у матери Саши. Не брать же дневник с собой в Крым! И не Саше самой таскаться с тетрадью на передовой. Там все может случиться.
Правду сказать, первоначально у Кати была мысль оставить тетрадь в политотделе, но, получив возможность побывать в Каховке, изменила план.
Уже вечерело, и надо было спешить. Солнце уходило за реку, в кроваво-красные облака.
Из рассказов Саши Катя знала, где должна жить Евдокия Тихоновна, и поспешила туда.
С полчаса все же ушло на розыски. Но вот показался угловой трехэтажный дом, весь целенький. Ворота были на запоре. Катя дернула звонок; во дворе залаяли собаки. Катя дернула еще раз, посильнее.
Наконец загремела цепь, и раскрылась калитка. За ней стоял дворник с бляхой на фартуке, очень дряхлый, лет за восемьдесят.
— Кого вам?
— Евдокия Тихоновна здесь живет?
— Эва! Переселили ее. С улицы ход, на второй этаж.
— Обратно переселили! — воскликнула Катя. — Ой, как хорошо! Вот здорово!
— А чего здорово? — уставился на Катю дворник.
— Как — чего? Правда на свете есть!
Дворник что-то пробурчал под нос и захлопнул калитку. Опять гремела цепь, а Катя стояла и старалась унять радостное биение сердца. Есть ли на свете что-нибудь лучшее, чем восстановление справедливости? Кате это всегда казалось самым святым делом. Ради него, считала она, стоит всем жертвовать, все испытать и перетерпеть.
Пришлось долго стучать и в парадную дверь. Оказалось, Евдокии Тихоновны нет дома — за городом она, окопы роет по мобилизации населения. Завтра, наверное, наведается домой. Уже и дочь приходила ее искать.
— Кто приходил? Саша? Шура?
Отвечала Кате прямо из окна второго этажа пожилая растрепанная женщина с перебинтованной левой рукой — «соседка по коридору», как она себя назвала, желая сказать, что комната Евдокии Тихоновны расположена рядом с ее комнатой. Отвечала соседка охотно, приветливо, но уж чересчур многословно, будто рада была случаю «покалякать», как это называлось в Каховке.
— Саша, да, Сашенька приходила, больше-то ведь некому. Одна она у Евдохи осталась. Ох-хо-хо! Тяжкое время, ох, тяжкое! Был у Евдохи сын, был муж, — не осталось мужчин, погибли оба. А Саша санитаркой служит. Черная такая стала, как чертенок. А вам что надо, милая? Может, что-нибудь передать? Скажите, я передам.
Милые каховские нравы! Бывало, останови прохожего на улице и спроси, где тут, скажем, аптека, так он не только укажет адрес, но и расспросит, чем болеете вы, и какие именно лекарства вам прописаны, и как это вы вообще не знаете адреса аптеки, надо, значит, полагать, вы приезжий. В таком случае, интересно бы знать, откуда вы прибыли и где остановились. Катя, задрав голову, слушала поток объяснений и вопросов соседки Евдокии Тихоновны, стояла и слушала все прямо-таки с блаженной улыбкой: вот теперь узнавалась Каховка, жива она, жива!
Провожатый Кати только дивился, слыша ее разговор с женщиной, которая трещала почти без умолку. Она и вопросы задавала, и отвечала, и рассказывала новости — все сразу.
Новости были такие. В Каховке уже работает ревком, и сам начальник приходил переселять Евдокию Тихоновну, а та не хотела, все за подвал свой цеплялась, и парикмахерша тоже не хотела выселяться из хорошей комнаты, да еще с такой замечательной голубой люстрой, да на втором этаже, где свой кран есть и не надо ходить во двор за водой, но ревкомовский начальник все-таки заставил парикмахершу выселиться в другое помещение, а из подвала вернул в комнату с люстрой Евдокию Тихоновну, сам даже помогал ей вещи перетаскивать. Мать красноармейки, одинокая, больная, вполне правильно поступил ревкомовец; вот ей, соседке, тоже дали на втором этаже комнату, а как же — у нее тоже два сына воюют в Красной Армии, только не здесь, а на польском фронте.
Они уже шли обратно и спешили, как вдруг из сумрачной дали вечереющей улицы донеслось:
— Эге-гей! Стойте!
Кто-то догонял их.
Остановившись, куцый схватился за свою винтовку и клацнул затвором. Катя быстрым движением отвела ствол винтовки в сторону.
— Это свой, свой! — сказала Катя.
Теперь ей уже видно было: приближается Саша, несется сюда что есть духу. Но как та могла издалека различить в сгущающихся вечерних сумерках Катю? Вот глаза, вот зрение! За два квартала разглядела и догнала.
— Судьба нам с тобой! — воскликнула Катя и еще до того, как Саша подбежала, уже изготовилась, раскинула руки для объятия.
Подруги обнялись, и как раз в этот момент где-то за углом рванул снаряд.
— Ну, знаете, миловаться тут! — вознегодовал спутник Кати. — Да ну вас к шутам на пасеку!
— А ну тихо! — цыкнула на него Саша, а сама дышала шумно и чуть не басом, с хрипотцой повторяла: — А ну тихо, тихо, тихо!
Это относилось, надо полагать, и к Кате, которая не отрывалась от нее.
Встретились-таки! Нежданно, негаданно! Ах ты господи, и впрямь судьба! Чего там «тихо», Катя уже и прослезилась, а Саша все твердила свое:
— Тихо, тихо, тихо, тихо!
Они и не заметили, как куцый оттиснул их на дощатый тротуар и, продолжая с успехом свое дело, затолкал их в какую-то разбитую и дочиста разграбленную лавчонку. Вонючие селедочные бочки валялись тут, и невозможно пахло гнилью. Но подружки и на это не обратили внимания. Уселись на те бочки и давай щебетать. Но, впрочем, только разве угрюмому провожатому Кати, оставшемуся на улице, разговор взволнованных и обрадованных встречей девушек мог показаться щебетанием. Высказывали они друг дружке многое, но слов произносили немного.
— Ты была у матери. Я знаю…
— Ой, Сашенька, а я уж думала, не увидимся. Ну, как ты там? Трудно?
— Ничего…
— Какая ты черная вся!
— Нехай. После отбелимся. А ты чего сюда? На свидание со мной? Еще меня не расстреливают.
— Ой, Саша! Неугомонная ты!
— Какая есть.
— За что санитара стукнула?
— А ты уже и про это знаешь? Дала ему на орехи, чтоб не трусил в бою. — Лицо у Саши, очень загоревшее, осветилось улыбкой. — Бой идет, а он в канаву залез, представляешь? Ну, а ты чего здесь? Насовсем?
— Нет, на побывку.
Саша старалась не слишком прижиматься к Кате, чтобы не испачкать ее. Гимнастерка и юбка Саши были почти так же черны, как и ее лицо, шея и руки. Все это сделали степная пыль и палящее солнце Таврии.
— Тебе что, разрешили дома побыть? — спросила Саша.
— Проститься с Каховкой пришла. Проститься и отбыть.
— Куда?
— Вопроса такого не задавай, Сашенька. Как-то я уж тебя об этом просила…
Саша не спускала глаз с подруги. Не так давно расстались, а новостей у каждой много, да не про все на ходу расскажешь. Что именно увидела Саша, пока рассматривала лицо Кати, не понять, но она вдруг сказала:
— Исусик ты! Сколько ни воюем, сколько ни переживаем, что с нами и на свете только ни происходит, — ты все такая же… Беленькая вся… Деликатная…
И добавила, помолчав:
— Кому как. Такой и оставайся…
Еще помолчала и после вздоха:
— Не я, так другие счастье увидят.
Катя от этих слов подруги задохлась и, держась за грудь, с трудом проговорила:
— Что ты, что ты, Сашенька?
Тут с улицы в темень лавчонки заглянул куцый. Лучше не мешал бы, оставался бы там, снаружи. А он, чудачок белобрысый, надумал опять применить силу: забрался за спины девушек и уперся одной рукой как раз между лопаток Кати, а другой — Саши.
— А ну, гусочки-трясогузочки, трогайсь! Ать-два, марш! Ночь уже!
— Понравилось тебе? — как бы нехотя поддавалась Саша. И вдруг резким поворотом тела одновременно и привстала и успела схватить куцего за шиворот и чуть не упереться носом в его нос. — По сопатке хочешь, ты, псёнок! А ну жми отсюда, живо! Я те дам «ать-два»!
Сорвала злость на бедном пареньке, и, кстати, пришла разрядка. Тот, опешив, только выдохнул: «Тю!» — отшатнулся и чуть не упал. Саша, уже хохоча, удержала его.
— Э, тихо, тихо! Не слетай с копыт!
Злость пришла к Саше не из-за него. Это началось с той минуты, когда Катя сказала: «Какая ты черная вся». Ничего плохого тут не имелось в виду, а Сашу резануло по сердцу. Возбудилось то, что она старалась держать в себе как бы взаперти. Никому, конечно, в голову бы не пришло подумать, что Саша в последнее время все чаще присматривается к своей фигуре и при каждом удобном случае непременно поглядит на себя в зеркальце, которое теперь таскала с собой. И уж себя Саша не тешила, не обманывала: с какой стороны ни взять, женского почти ничего нет — ни спереди, ни сзади. А у настоящей женщины должно быть и здесь и там. И еще казалось Саше, что белизна лица, рук, а особенно шеи — это уж обязательно для девушки, а почернеть она успеет потом.
Самой Саше был странен тот перелом, который произошел в ней. Давно ли она искренне радовалась и даже гордилась тем, что все ее принимают за хлопчика. Впрочем, судя по тому, как лихо она проучила Катиного спутника, от нажитых в прошлом привычек бывший Орлик еще не совсем освободился.
— От гадюка! — ругался белобрысый, ища среди бочек путь обратно на улицу. — Это ж надо быть такой гадюкой!
— Сейчас, миленький, одну минуточку! — старалась Катя все сгладить мягким обращением и ласковым голоском. — Сейчас мы!
Страшно не хотелось так вдруг расстаться с Сашей. Это ужасно, когда твоя подружка считает тебя счастливее себя, а сделать ничего не можешь.
А Саша уже торопилась. Протянула жесткую руку Кате и не пожала ее мягкие пальчики, а постаралась нежно поласкать их.