Последний рубеж — страница 49 из 76

— Ну, прощевай пока. Я раненых привезла, целый фургон сдала в полковой санбат. Пора мне обратно ходу давать, на передовую, а то заругают. Сибиряки, они знаешь какие! Это тебе не «ать-два»!

И опять Саша рассмеялась. И затем, как бы стараясь быть доброй, как Катя, и такой же мягкой, крикнула примирительно на улицу:

— Эй, миленький! Не обижайся, ты, братик!

Катя вскочила с бочки, засуетилась, вытащила из сумки дневник.

— На, спрячь. Мне его больше при себе нельзя держать. Уж так складывается.

Саша как услыхала эти слова, вдруг заломила руки, как, наверно, делала ее мать, когда волновалась, и запричитала в волнении:

— Ой, ой, ой! А что такое?

— Ничего, ничего… Понимаешь, надо!

— Ты правду мне скажи, Катенька, опять тебя куда-то посылают? Ой!

На прежнего Орлика это «ойканье» никак не было похоже. У мужчин с возрастом ломается голос. Вот так и у Саши явно менялось поведение, и это так чувствовалось! Ах, как сейчас хорошо было бы подружкам по душам поговорить, да откровенно, не тая главного! А дневник, хотя в него и вложена какая-то часть души, не самое важное все-таки.

Взяв у Кати дневник, Саша не очень бережно засунула его себе за пояс.

— Уезжаешь куда-то, значит?

— Да, Сашенька, в путь далекий собираюсь.

— Опять в Питер?

— Нет, нет, совсем в другое место.

Последовало молчание, потом прозвучали тихие слова Саши:

— Не стала бы я проситься, даже если бы ты и могла опять взять меня с собой. Только знай, тебе я всегда другом твоим была и останусь. Как зануждаешься во мне, дай сигнал, я хоть с того света явлюсь и поддержу!

— Спасибо, Орлик! — вырвалось у Кати.

Вот так, рассказывают, они простились. И что бы они там ни переживали, ведь это были еще совсем юные души, только-только начинавшие по-настоящему понимать жизнь и находить свое место в ней как личности. Человек в строю знает: тут ему положено стоять, и все. Но даже находясь в строю, — а Катя и Саша вовсе не путались, не блуждали по жизни и находились в строю, как настоящие солдаты, — их открытие мира в себе еще только набирало силу, и как личности каждой еще предстояло найти свое место и свои возможности раскрыть.

Опять они на прощание обнялись, и снова Саша твердила:

— Ну, тихо, тихо. Ну, все. Бывает. А за тетрадь не беспокойся. Я ее у матери спрячу, в сундуке. Только сама не пропадай, смотри! Будь мужчиной!

Катя в ответ на слова Саши «будь мужчиной» без усмешки, серьезно ответила:

— Постараюсь!

Саша, тоже всерьез, удовлетворенно кивнула:

— Так не пропадай же, смотри!

— Не пропаду.

— Дашь как-нибудь знать, ладно? Не забудь.

— Ну как же! Дам знать, обязательно!

Вот так и расстались. Катя со своим присмиревшим провожатым пошла в одну сторону, Саша — в другую, и августовские потемки скрыли их друг от друга надолго.

В песне Светлова поется:

И девушка наша

Проходит в шинели,

Горящей Каховкой идет…

По летнему времени шинелей не было в тот вечер ни на Кате, ни на Саше. Но улицы, ведшие к переправе на Берислав, действительно в некоторых местах горели, и багровый отсвет лежал на луне и звездах.


Говорят, когда Катя прощалась с Блюхером, собираясь в дальний и опасный путь, комдив подарил ей пяток сигар, непонятно как попавших к нему. Вероятно, трофейные.

— Это вам, Катя. Настоящие «гаванки».

— Но я не курю, — смеялась Катя. — Для чего мне сигары?

— Берите, берите! Пригодятся вам.

Катя взяла сигары, поблагодарила и подумала: «А про утюг он забыл, и хорошо». Но едва она об этом подумала, как он спросил:

— А утюг вам достали?

— Да, — соврала она, потому что и сама про утюг забыла. — Все хорошо, и я вполне готова в путь.

— Ну и в добрый час, — проговорил он и вздохнул. — Ну, больше просьб у вас ко мне нет?

— Есть одна, — отозвалась Катя, снова опуская глаза в смущении. — Скажите, а правда это, что в библиотеке вашей дивизии сорок одна тысяча книг?

— Верно, — ответил он. — Сорок пять библиотек у нас в полках и ротах.

— Где они сейчас?

— Полки и роты? В бою. А книги пока — в обозах, моя милая.

— А можно еще вопрос задать?

— Да, конечно.

— Нашлась бы в том полку, где моя Саша Дударь, книга Толстого «Война и мир»?

— Может, и есть. А что?

— Да так… Саша мечтает прочесть.

— Мечтает? Вот как? Ну, посмотрим, сейчас не до этого; позже, позже…

С улыбкой глядя на Катю, он произнес:

— Ладно, ладно, детки, дайте только срок, будут вам и белки, будет и свисток…

Крепко пожав ей руку, он вышел на крыльцо. Тройка горячих вороных коней тронулась с места еще до того, как начдив успел встать на крыло тачанки.

— Стой, стой! — закричал ездовому боец, сидевший у пулемета.

Но Блюхер ловким прыжком вскочил на ходу в тачанку и крикнул:

— Давай, ребята! Полный вперед!

Катю в ту же ночь переправили через линию фронта и к утру она очутилась одна-одинешенька в чужом, непонятном мире.


Сбросить, сбросить красных в Днепр! Потопить! Загнать в плавни, порубать, скосить огнем орудий и пулеметов! Слащев бешенствовал у себя в штабе, орал, стучал кулаками, слал своим подчиненным приказы, один грознее другого, и пил, пил, пил…

Судьба этого генерала несет на себе печать странной несерьезности, хотя и трагична. Когда Врангель был разбит и поздней осенью 1920 года вместе с остатками его войск очутился в Константинополе, там оказался и Слащев. Без должности, без денег, обиженный, злой на весь свет и больше всего на Врангеля, Слащев опубликовал открытое письмо в печати: «Требую суда и гласности». Он писал:

«Когда хотят очернить меня как солдата, когда хотят в чем-нибудь обвинить меня, то неизменно тычут пальцем на каховскую операцию, которая проиграна якобы мною. Я печатаю здесь дневник этой операции. Из нее видно, что не я руководил этой операцией, не я был ее хозяином, а Ставка, которая, сидя в Севастополе, диктовала мне свои приказы, не давая мне в руки власть самому распорядиться, и всегда мешая моим планам».

В меру сил все стараются помочь истории — обязательно к ней что-то добавить, что-либо видоизменить, приукрасить или, наоборот, умалить. Что устраивает больше, то и пишут.

Слащев писал неправду. Не отбил бы он Каховки, даже если бы Врангель и дал ему стать «хозяином» операции.

Интересно сопоставить взгляды разных лиц на одно и то же событие. Вот что сам барон рассказывает о ходе боев на Каховском тет-де-поне:

«Вечером 2(15) августа генерал Слащев телеграфировал мне в Севастополь, что от повторения атак на укрепленную позицию противника вынужден отказаться (ввиду огромных потерь!), и просил разрешения отвести свои части на линию Каменный колодезь — Черненька. Я ответил согласием, приказав одновременно отвести конные части генерала Барбовича в мой резерв. Вместе с тем я приказал указать генералу Слащеву на неудовольствие мое его действиями».

Дальше видно, что Врангель трезво оценивал положение:

«Удержание противником Каховского тет-де-пона приковало к этому участку значительную часть наших сил, создавало угрозу нашему левому флангу в наиболее чувствительном для нас Перекопском направлении»…

А вот как решалась в эти дни судьба Слащева. Не утерпел обиды строптивец, сел, написал и подал барону рапорт:

«Срочно. Вне очереди. Главкому.

Ходатайствую об отчислении меня от должности и увольнении в отставку.

Основания (Слащев очень любил солдатскую точность в речи и письме):

1) Удручающая обстановка, о которой неоднократно просил доложить Вам лично, но получил отказ.

2) Безвыходно тяжелые условия, в которые меня ставили (особенно отказом в технических средствах).

3) Обидная телеграмма № 008070 за последнюю операцию (это там, где Врангель выражал Слащеву свое «неудовольствие»), в которой я применил все свои силы…

Все это, вместе взятое, привело меня к заключению, что я уже свое дело сделал, а теперь являюсь лишним».

Под рапортом был указан номер: 519-й, помечено место его подачи: хутор Александровский, и обозначено время: 23 часа 2 августа 1920 года (15 августа по новому стилю).

Была, говорят, ночь, когда Врангелю доложили об этой телеграмме. Он пошагал по кабинету, подумал. Потом сказал Шатилову со вздохом:

— Его я освобожу, конечно. Но всякого другого счел бы крысой, бегущей с тонущего корабля.

— Да, Якова Александровича надо освободить, — согласился Шатилов. — Следовало бы только чем-то знаете, потрафить, что ли, его тщеславию: на, тешься, милый, и не путайся. Нишкни, как говорят!

— Резонно, — одобрил идею своего начштаба Врангель. — Ткнуть ему какую-нибудь игрушку в зубы надо, чтоб не скулил. Да, да… Это стоит сделать.

А в воспоминаниях барона уход Слащева описан вот как:

«Я решил удовлетворить его ходатайство и освободить от должности. Ценя его заслуги в прошлом, я прощал ему многое, однако в последнее время все более убеждался, что оставление его далее во главе корпуса является невозможным.

Злоупотребляя наркотиками и вином, генерал Слащев окружил себя всякими проходимцами… Опустившийся, большей частью невменяемый, он достиг предела, когда человек не может быть ответствен за свои поступки.

Немедленно по получении рапорта Слащева я телеграфировал ему:

«Генералу Слащеву:

Я с глубокой скорбью вынужден удовлетворить возбужденное вами ходатайство об отчислении Вас от должности командира 2-го корпуса. Родина оценит все сделанное вами. Я же прошу принять от меня глубокую благодарность. Назначенный командиром 2-го корпуса генерал Витковский выезжает завтра в село Чаплинку. Впредь до его прибытия в командование корпусом укажите вступить старшему. Вас прошу прибыть в Севастополь».

Был и тут штабной номер 009379 и дата: 4(17) августа.

Конец Слащева был, по словам барона, таков:

«5(18) августа генерал Слащев прибыл в Севастополь… Мертвенно-бледный, с трясущейся челюстью, слезы текли по его щекам… С трудом удалось мне его успокоить. Возможно задушевнее я постарался убедить его в необходимости лечиться, высказывая уверенность, что, отдохнувши и поправившись, он вновь получит возможность служить нашему общему делу. Я обещал сделать все от меня зависящее, чтобы уход его не был истолкован как отрешение. В изъятие из общих правил, я наметил зачислить генерала Слащева в свое распоряжение с сохранением содержания, что давало ему возможность спокойно заняться лечением. В заключение нашего разговора я передал генералу Слащеву приказ, в коем в воздаяние его заслуг по спасению Кры