— Хорошо, хоть сухо, — один раз только обмолвился Нагой, на что Симон немедленно отозвался:
— Да мы уже и пришли.
На два коротких стука лекаря раздались чьи-то шаги за дверью, и почти сразу же она распахнулась перед тайным иезуитом ордена Христова, вежливо поддерживающим за локоть, во избежание падения, великого и могучего некогда боярина всея Руси Афанасия Нагого, дяди здравствующей царицы Марии, жены царя Иоанна Грозного.
Когда это было? Недавно и давно, ибо часы и дни человека идут неравномерно, разительно отличаясь в скорости. Коли он счастлив, то месяц пролетает, как один день, а коль у него горе, то и час кажется вечностью. Кажется, совсем недавно, еще в последние дни жизни Иоанна Васильевича, Афанасий был на самом гребне славы, а ныне уж все безвозвратно ушло, утекло, как вода в песок…
И сейчас Симон поддерживал за локоть уже не великого, а худородного и опального боярина, пребывающего в ярославской ссылке под постоянным и строгим надзором доверенного лица Бориса Годунова — Федора Жеребцова.
Последнего, правда, надзирателем в настоящий момент времени назвать вряд ли кто осмелился бы, поскольку он в это самое время валялся, будучи мертвецки пьяным, прямо под столом, за которым восседал слуга Афанасия Митька, с видом тупым, но неизменно важным и гордым.
Помимо тусклого и дрожащего света лампады, в углу клетушки, куда привел Симон Нагого, здесь не было ничего, кроме грубо сколоченного дубового стола, покрытого ярко-красной материей, и двух кресел. Но пока Афанасий осматривался, пытаясь распознать, куда его привели и уж не ловушка ли все это, расставленная хитроумным Бориской, чтоб окончательно добить род Нагих, обвинив в заговоре, на столе невесть откуда появились блюда со всевозможной снедью и два золоченых четырехгранных кубка с витиеватым узором на каждой из сторон и какими-то загадочными письменами у основания.
— Не нашенской работы, — опасливо и в то же время уважительно отозвался Нагой, щурясь, чтобы прочесть хоть что-то, и наконец окончательно осознав, что буквы вовсе чужие, оставил эту бесполезную затею.
— Турецкий султан подарил, — усмехнулся лекарь. — Я у него дочку от черной смерти спас.
— Ух ты, — протянул Афанасий и тут же, пытаясь спасти свое достоинство одного из первых на Руси, многозначительно добавил: — Я ведь тоже бывал в тех краях.
— Да ну? — удивился иезуит, подняв белесые редкие брови, хотя уже доподлинно знал всю подноготную боярина.
— Доводилось, — крякнул Афанасий Федорович, довольный, что пришел и его черед удивлять. — Сам царь Иоанн Васильевич направил. Токмо не к султану, а к хану крымскому.
— Этот, пожалуй, еще и посильней будет, — покивал в знак понимания важности миссии Афанасия Симон.
— Да уж одних воев тыщ триста, и кажный о двух конь. Не шутки, — медленно, будто вспоминая, дабы придать своей похвальбе как можно больше значения, пояснил Афанасий.
Затем, помолчав, добавил:
— Жара несусветная. Солнце в самой силушке, ажно прямо над головой печет, а у него прохладно. Это значитца, когда я у Давлетки был. Сейчас-то вроде бы сын его, Казы, на троне.
— На коленях послы с ним речь ведут, я слышал? — дабы сбить спесь с гостя и вернуть его память к нынешним унижениям, лукаво осведомился Симон.
— Это вы, немчура поганая, да иные кто на коленях! — вспыхнул от негодования боярин. — А послу от самого царя-батюшки Иоанна Васильевича всякому сброду кланяться не с руки. Ни подарков с собой, ничего. Так все истребовал[89].
— А чего именно-то?
— Мир нам о ту пору нужен был позарез. Полячишки с ливонцами одолели, вот и надо было приструнить их, а на две стороны воевать никому не сподручно. Давно это было, годков уж двадцать пять миновало, а помню, как сейчас. Вот она — молодость-то — сквозь пальцы утекла, — и Нагой печально пошевелил растопыренными короткими и мясистыми пальцами, унизанными перстнями.
— М-да, — сокрушенно покачал головой лекарь. — Были вы когда-то в силе, а сейчас, пока вашего сердечного друга не напоите (иезуит упорно не хотел называть Жеребцова по имени, считал, что так сможет больнее уколоть собеседника), то и за порог выйти не моги. Какая несправедливость, — и он опять вздохнул, выражая таким образом свое глубокое сочувствие именитому боярину, на голову коего свалилось столько бед.
— А все Бориска виноват! — взревел Афанасий, как бешеный бык. — Все он да сестрица его — змея подколодная.
— Сестрица — это великая царица Ирина Федоровна? — невинно поинтересовался Симон.
Боярин в смущении кашлянул, поняв, что ляпнул лишнее, но, ободренный неожиданным поощрением иезуита, вовремя подыгравшего ему своим: «Как я вас хорошо понимаю», — продолжил свою гневную речь.
Симон действительно отлично понимал этого немолодого уже боярина, так резко отодвинутого в сторону энергичным царедворцем. Он читал в его душе, как в открытой книге, и озлобление Афанасия служило только свечой — чтобы лучше различались знакомые письмена, выведенные достаточно выпукло жадностью и обидой, что уже не ему, Афанасию, достаются лучшие и самые жирные куски.
— Не за себя скорблю, за княжича младого, кой в Угличе, яко смерд убогий, а не сын царский и наследник государев, прозябает, — наконец закончил свою обличительную тираду Нагой.
Симон понимающе кивнул и, чтобы добиться как можно большего доверия и окончательно расположить к себе боярина, вполголоса произнес:
— В этой скромной келье вы можете говорить все, что вам будет угодно. Я — ваш покорный раб, а этот, — он кивнул в сторону удалившегося слуги, только что наполнившего кубок Афанасия порцией благородного вина, — хоть и слышит все, но нем, как рыба. — И, поймав недоверчивый взгляд Нагого, пояснил: — Язык отрезан. Не мной, разумеется, но как раз мне он обязан жизнью. Так что ваша милость может быть совершенно спокойна.
— Спокойна, — повторил Нагой насмешливо и опять взорвался: — Да разве тут успокоишься, коли не токмо все позабирали, а уже к самому горлу руки тянут! Нешто тут… — и он весь побагровел от негодования.
— У вас говорят: криком делу не поможешь, а слезами — беде. Так, кажется? А если вы будете по-прежнему кричать и так же бурно гневаться, то мне придется вновь отворять вам кровь, а это не очень приятная процедура. Положение, конечно, у вас тяжкое, — согласился Симон. — Кстати, а не слыхали ли вы сказку о некоем королевиче, кой взошел на престол?
— До сказок ли тут, — отмахнулся Нагой нетерпеливо. — Тут… — и он собрался было в который раз изложить собеседнику все самое наболевшее, но иезуит, мягко положив руку на его колено, вкрадчиво попросил его послушать.
— Так вот, у этого королевича тоже имелся старший брат, сидевший на престоле. И королевич тоже, как и все его родственники, испытывал всевозможные гонения от этого жестокосердного брата, его жены и неумных советников.
— Во-во, — перебил Нагой. — Прямо как Бориска. Ну и ну, хорошая сказка, будто про нас писана. А дальше-то что?
— А дальше, — улыбнулся лекарь, — пронесся слух, что слуги короля по высочайшему повелению его главного советника убили царевича. И поднялся в той стране народ, возмущенный таким злодеянием, и все верные царевы слуги отшатнулись от глупого царя… или короля, — тут же поправился иезуит.
— Ну-ну, и? — поторопил Афанасий Симона.
В голове у Нагого закопошилась опасная мыслишка, но была она пока еще не очень ясной, пребывая в некой туманной дымке. Одно боярин знал твердо — просто так этот иноземный лекарь подобные сказки рассказывать не будет. Не тот это человек. За время недолгого общения с ним он успел хорошо убедиться, что пустопорожние разговоры Симон не заводит.
— Ну а дальше то ли сам царь в монастырь ушел, то ли бояре его туда отправили. Надо нового избирать, а кого? И вот тут-то и появился невинно убиенный царевич, ибо господь, сжалившись над мольбами одного из родственников, вернул его с небес на землю живым и невредимым.
Иезуит внимательно посмотрел на Нагого. Тот тяжело молчал, уставившись на лампаду. Афанасий не был дураком, хотя и не обладал гением Годунова. Смысл сказки, особенно после такого многозначительного финала, он отлично понял, но что сказать — не знал. Лекарь, конечно, не дурак, да и судя по всему — не простой он лекарь. Значит, и там, откуда его прислали, тоже недовольны царем.
Но в случае неудачи пахнет уже не ссылкой. Вначале дыба, а опосля, когда каждая косточка на теле будет переломана в трех-четырех местах, то окровавленный мешок с мясом, кой когда-то прозывался Афанасием Нагим, потащат четвертовать. С другой стороны, это ведь тоже не жизнь, коли его даже в Ярославле накрепко стерегут царевы слуги и град весь для него, Афанасия, как острог, только очень большой по размеру.
А ведь он родной дядя царицы, и ежели ее сына посадят-таки на престол, то именно Афанасий займет место Бориса Годунова и вновь будет у него и богатство, и слава. Послы в ногах валяются, бояре челом бьют… А сейчас разве жизнь?! Одни страдания да переживания, а коль еще и воспоминания нахлынут, так тут вообще хоть садись да волком вой. Был в почете, а сейчас…
«А вдруг он царский лазутчик? — вдруг мелькнула в мозгу шальная мысль. — Тогда ведь токмо согласись, и все. Отсель уже одна дорога — токмо в острог. Да еще с чепями на руках и на ногах… Вот ежели бы проверить, вправду ли можно довериться этому немчишке, али он искушает по цареву поручению, дабы выпытать поболе крамольных речей…» — Афанасий ужаснулся, вспомнив, что он уже успел наговорить.
Но делать нечего, и того, что сказано, уже хватало для дыбы, даже с лихвой, так что надо было решаться.
— Складно сказываешь, лекарь, — тяжело вздохнув, выдавил из себя Нагой. — А в какой же стране такая сказка сложилась? — И даже вздрогнул от неожиданно прямого ответа Симона:
— На Руси.
— На цареву измену толкаешь? — опять помолчав, осведомился Нагой. — Али разговорить хочешь да верного слугу, хоть и обиженного на царя Федора Иоанновича из-за лживых поклепов, на плаху отправить?