— Ас тобой не соскучишься.
Лицо его поначалу выглядело действительно странноватым. Все в глубоких шрамах, неприятно зиявших рубцах, напоминающих свежие и глубокие раны, из коих вот-вот хлынет кровь. И борода его росла как-то странно, не повсюду, ровным слоем покрывая нижнюю часть лица, как у Митрича, а пучками, как те травы, что висели у него под потолком.
— Страшно? — прервал затянувшееся молчание старик, будто прочитав Ивашкины мысли, и с усмешкой провел по лицу рукой, улыбнувшись при этом как-то так жалко, что Ивашке захотелось даже погладить его по голове, как маленького. Себя мальчуган считал, понятное дело, совсем большим. И чтобы как-то утешить и успокоить его (кому приятно, когда при виде тебя не то что люди, а каждая собака на улице шарахается), он вымолвил:
— Ничего, боевые раны украшают. — И, помолчав, осведомился: — С татаровьями, небось, в боях это? — и тронул свою щеку, показывая, к чему относится вопрос.
— Хорошо украшение, — хмыкнул старик и одобрительно глянул на Ивашку: — А ты не из пужливых будешь.
— Знамо, — гордо подтвердил мальчик. — Вырасту, тоже на татаровьев пойду.
— Почто не любишь их? — встрепенулся старик.
— Град мой запалили.
— А ты как же?
— Мы поутру с дедом Пахомом за травами пошли, а как возвертались, пожар узрели. Назад пошли в лес, а татары за нами.
— Ну-ну, — поторопил старик.
— Ну и утекли. Куда им за нами по лесу-то.
— Ишь ты, — мотнул головой Синеус. — А сюда как же?
— Дед Пахом в Переяславле-Рязанском остался, — начал было рассказывать Ивашка, но старик перебил его нетерпеливо:
— Так вы с ним аж туда прибегли?
— Ага.
— Ишь ты, — опять мотнул он головой, да так резко, что синеватые усы даже зашевелились. — Как он, град сей, стоит?
— Стоит, — недоуменно пожал плечами Ивашка, мол, чего ему не стоять да и куда он денется.
— А я ведь оттуда родом. Слыхал, поди… — начал было старик, но потом как-то резко осекся и сказал глухо, безнадежно махнув рукой: — Да откуда тебе знать-то. Давай, ладно, сказывай далее.
— А что далее, — опять пожал плечами мальчик. — Дедушка Пахом в монастыре остался, потому как обет дал, мол, коль живы останемся, в монастырь уйдет. А я с обозом монастырским в Москву поехал, на град сей посмотреть. И чего только там нет, а церкви какие…
— А сюда? — опять перебил Синеус Ивашку.
— Да иноземец один спросил, мол, хошь на царевича поглядеть? Я и поехал. А здесь пока с Митричем вместях живу.
— Ну, и как царевич поживает? Ничего? Здравствует? — вдруг строго спросил старик, вперив пронзительные и бездонные, будто два колодца, глаза, казалось, прямо Ивашке в душу.
Мальчик даже поежился, не зная, что и сказать-то толком. Соврать почему-то язык не поворачивался, а правду — дак старик потом Митричу расскажет — тоже нехорошо будет. Ведь Ивашка же обещал, что никогда не сбежит.
— Не боись, и Федор не узнает, — видя Ивашкино замешательство, добавил старик, и взгляд его смягчился. — А что солгать старому человеку усовестился, за то хвалю. — И, видя недоуменное лицо мальчика, который так и не понял, при чем здесь какой-то Федор, добавил: — Это для тебя он Митрич, а по мне так Федор, али Федька, ибо молод вельми, хотя и сквозь немалые тяготы успел пройти, — но вдругорядь переспрашивать про здоровье царевича не стал.
Ивашка недоверчиво хмыкнул. Ежели уж Митрич молод, то кто тогда он, Ивашка?
— Ему ведь и сорока годков нетути, — заметив улыбку на Ивашкином лице, терпеливо пояснил старик. — Так что он мне в сыны годится, — и без всякого перехода добавил: — Иди хоть, подыши на улице, морозцу малость глотни, — и протянул ему одежду.
«Выгоняет, что ли?» — не понял поначалу Ивашка и даже хотел было обидеться, но потом, здраво поразмыслив, понял, что ошибся.
Одевшись и выйдя на улицу, он поначалу не смог даже вздохнуть полной грудью: спазм, как пробка, встал в самом горле. Чуть-чуть дышится, если немного приоткрывать рот, а вот полной грудью — ни в какую. Однако постепенно эта пробка будто протолкнулась вовнутрь или, наоборот, выскочила наружу — словом, исчезла, и Ивашка, наконец-то вздохнув глубоко и от души, оглянулся по сторонам.
Странно, но никакой деревни поблизости не оказалось. Громадные сугробы так же мало походили на улицы, как и гигантские заснеженные ели, стоящие чуть ли не у самого крыльца, на деревенские дома.
Зато красотища была вокруг неописуемая. Толком и не разобрать, в чем именно она заключалась. То ли в голубом снеге, лежавшем в тени деревьев, то ли в искрящихся, как горы драгоценных камней, сугробах, то ли в торжественной тишине, царившей вокруг, то ли в ярко-синем небе, так что аж нырнуть хотелось, как в реку, то ли в елях, стоявших с гордо и осанисто раскинутой кроной. А скорее всего, именно в том, что вся эта красота и собралась вместе, будто близкие родичи на свадьбе, и как бы пела одной себе понятные гимны радости и счастью.
Хотя нет, Ивашка тоже краем уха слышал их, оттого и широко, во весь рот заулыбался, показывая всему миру, какое у него замечательное настроение. А чтобы как-то излить его, а то очень уж оно его переполняло — Ивашка это чувствовал почти физически, — мальчуган громко, что было силы, заорал, набрав предварительно полную грудь крепкого, как медовуха, и густо-ядреного, как пиво у доброй хозяйки, свежего морозного воздуха.
— Эге-гей! Я здесь! — И, помолчав немного, опять: — Эге-гей! Хорошо!
Дверь сзади скрипнула, и Ивашка, обернувшись, увидел вышедшего на крыльцо и озабоченно глядящего на него старика, ворчащего негромко:
— Все-таки много я тебе налил, малец. Ишь как тебя выворачивает, будто силы девать некуда.
— Красота-то какая, дедушка! — восторженно показал рукой вокруг себя мальчик.
Тот широко улыбнулся:
— Красу чуешь — это хорошо. А погодка и вправду славная, — добавил он, оглядевшись по сторонам. — Жаль токмо, что буран завтра будет. — И хитро улыбнулся: — Придется тебе еще денька три со стариком пожить, пока Федор не пролезет через сугробины.
— А почему буран, дедуня? — спросил его мальчуган.
Здесь, на крылечке, отсутствие людей как-то объединяло его со стариком перед торжествующей мощью русского зимнего леса, и даже рубцы, еще более отчетливо раскрасневшиеся на морщинистом лице старика, Ивашку уже больше не пугали.
Мальчику нестерпимо захотелось вот прямо сейчас, сию минуту, сей же миг сказать ему что-нибудь доброе, чтобы он еще раз улыбнулся. Уж очень хорошо Синеус улыбался. Проступало у него тогда на лице что-то простое, доверчивое и какое-то детское.
Но не зная, что именно сказать, Ивашка вспомнил, как порою так же точно предсказывал погоду дед Пахом и с уверенностью, как бы утверждая, добавил:
— Раны боевые ноют, да?
— Они самые, — почувствовав, как льнет к нему Ивашка, и весь как бы открывшись на мгновение, хотел что-то еще добавить старик, но опять осекся и, потоптавшись смущенно, ушел было в избушку, но через минуту снова вынырнул из нее и все-таки сказал, хотя и не то, что собирался поначалу:
— На морозе долго не стой. Нельзя. Пойдем-кось в избу, а то опять остынешь.
После ярких красок солнечного дня Ивашка на некоторое время почти ослеп, добираясь чуть ли не на ощупь до своей лавки возле большой печи, но потом, пообвыкнув, стал с интересом разглядывать свисающие с потолка пучки травяного царства, которых было столько, что казалось, будто они растут на потолке, желтея и белея цветками и даже корнями.
— Это мать-и-мачеха, — увидев знакомое растение, сказал он вслух и даже погладил «мачеху» — шершавую часть листа, чтобы осязательно убедиться в своей правоте.
Старик обернулся от стола, где он опять что-то тщательно толок в небольшой ступке.
— Злаки ведаешь? — полюбопытствовал с усмешкой.
— Так, немного, — засмущался Ивашка. — Дедушка Пахом показывал.
— А сие что? — показал старик.
— Крапива, кто ж ее не знает, — хмыкнул мальчик.
— Далее, — и старик указал пестиком на следующий пук.
— Толокнянка, а это малина, а это… — Ивашка запнулся, поскольку не помнил точно, как называется странный корешок, похожий чем-то на маленького человечка.
— Вспомнил! — заулыбался он наконец. — Мужик-корень[101]. Он хучь и полезный, но его в дело пускать можно токмо с большим умом — ядовит больно.
— А вот и нет, — огорошил мальчика Синеус, но тут же и успокоил его: — Да ты не огорчайся. Я его и сам бы попутал, ежели бы не знал. Корешок сей весьма знатный. В далеких странах его на вес золота ценят, а у нас он и вовсе не растет. На молочай похож — верно, но зовут его иначе — корень жизни. Мне его один купец подарил, коего я от хвори вылечил. У меня их попервости два было, да один уже весь ушел на болезни. Хошь научу, обскажу, как с ними обращаться, чтоб при случае, коли помру, хоть сам себя вылечить сумел?
— Конечно, — заторопился с ответом Ивашка.
Его любознательный ум тянулся ко всему новому, жадно впитывая крупицы знаний. Может быть, именно за это мальчонка почти сразу полюбился Си-неусу. Как знать. А может, за свою открытость да щедроть детских чувств.
Еще когда Ивашка метался в беспамятстве, то и дело скидывая с себя теплые шкуры, которые приходилось постоянно поднимать с пола, укрывая мальчика, Синеус с удивлением услышал, как тот в бреду рассказывал кому-то какие-то занятные истории. Получалось это у него так складно, что старик, заслушавшись, порою забывал даже снимать ежечасно высыхающие на раскаленном Ивашкином лбу тряпочки и менять их на новые.
Уже тогда старый лекарь понял, что юнец для своих лет необычайно грамотен, а заметив привязанный на бечевке и висящий на шее перстень, аккуратно снял его и долго разглядывал, силясь припомнить, где он его уже встречал.
Когда же упрямая память наконец смилостливилась и неожиданно ожгла его нужным событием, Синеус поначалу даже не поверил ей, решив, что тут какая-то ошибка. Не сразу, а лишь через несколько часов он пришел к выводу, что ошибки тут нет, а есть загадка, и вновь он часами смотрел на перстень, но уже недоумевая, как тот мог попасть к мальчику.