«Вот и местечко хорошее нашлось, — подумалось тогда Синеусу. — Ни человек не забредет незваный, ни медведь с волком в гости не завалятся. Самое то».
— А что, мужики, коли я заплачу вам, чтобы избу мне там поставить до осени?
Как по команде, все разом встали и, молча надев шапки, потянулись к выходу.
— Хорошо заплачу! — крикнул им вдогонку Синеус. — Щедро! Золотом! — И он потряс кошелек, в коем зазывно зазвенел благородный металл.
Один из мужиков повернулся было, но потом махнул рукой:
— Видать, ты человек смелый, коли не боишься ничего, али заговоры какие знаешь супротив сатаны. А нам не с руки, мы людишки простые.
Шедший перед ним высокий старик, выглядевший среди них самым здравым на суждения и явно с симпатией поначалу отнесшийся к Синеусу, веско добавил:
— Али, может, сам на службе у диавола находишься, — и, указав на кисет, который еще держал в руках растерявшийся Синеус, рявкнул: — И кошель спрячь! Не найдется у тебя столь злата, дабы хучь на одну христианскую душу хватило. — И, сокрушенно вздохнув, вышел.
Вдова, у которой заночевал Синеус, на следующий же день отказала ему в ночлеге, прямо заявив:
— Бог весть, что в деревне про тебя глаголют, так что извиняй, мил человек, коли что, а надобно бы тебе другое место подыскать для жилья.
Ему даже никто не согласился продать инструменты, а нанятые в Угличе плотники, пьяно горланившие, что им сам черт не брат, наутро, протрезвев и помолясь, наотрез отказались помочь Синеусу в строительстве.
Однако суровая его натура только еще больше твердела, встречая огромное количество всевозможных препон на пути к цели К тому же, молясь и крестясь двоеперстно, как и положено русскому человеку, он в то же время не особенно верил в существование нечистой силы, поскольку ни разу не встречал ее в своей жизни, а лишь слышал о ее проявлениях. Нет, он не сомневался, что где-то она есть, живет и размножается, но особой веры насчет личной встречи с нею у него не было.
Вот тогда, закусив губу, что являлось у Синеуса признаком крайнего упрямства, он принялся за самостоятельное строительство. Сильно помогло то, что кое-какие навыки у него имелись, несмотря на проведенную в седле и при оружии добрую половину жизни. Память детства оставалась так крепка, что к осени избушка была готова. Пусть и неказиста, зато прочна и надежна. И печку он сам сложил, и мебель нехитрую сколотил.
А лежанка была у него поначалу в углу, из которого сильно поддувало. Вроде и щели все надежно мхом забил, и дверь подогнал — ничего не помогало. Пришлось перебраться в другой угол, дальний. Там-то у него и начались видения.
Почти сразу, еще когда он заново пережил и свою жизнь в дружине у Василия Иоанновича, и назначение десятником к совсем иному царевичу Иоанну, а позже и у сына его, ему стало не по себе.
Было и вправду что-то бесовское в этих сновидениях, неприятное, ледяное, как лоб покойника, и со сладковато-мертвящим запахом, который остается в помещение даже после его выноса. Наутро он встал совсем разбитый, с больной головой и трясущимися руками, весь какой-то опустошенный внутренне. Уж на что порой доводилось бражничать на государевой службе, и то он никогда, после самых лихих разгулов, затягивающихся далеко за полночь, не вставал таким измученным.
Ни о нечистой силе, ни о чем ином Синеус пока не думал, пытаясь объяснить увиденные сны тем, что пришли для него долгожданные часы досуга, но он пока не свыкся с ними. Пускай он и бросил службу у Иоанна IV, но прожитые им годы и десятилетия просто так не позабудешь, вот и вспоминаются они в голове.
На другую ночь было еще ужаснее. Кровавые разгулы царя-батюшки Иоанна Васильевича встали перед ним во всем своем неприкрытом похабстве и ужасе, причем он даже видел то, что произошло там, где никогда он не был, и от этого ему было еще страшней. То он становился попом, чью жену забрали для увеселений в царев дворец, а потом повесили аккурат над крыльцом бедняги, строго-настрого запретив три дня снимать тело, то — монахом, насмерть затравленным в царском дворе медведями.
На третью же ночь ему стали сниться уже исключительно покойники, но самое страшное ждало на четвертую ночь. Не выдержав нервного напряжения, он проснулся. Сердце тяжело ухало, в висках стучало, и он встал, чтобы напиться колодезной воды. Постояв немного возле бадейки, он решил поставить себе ковшик с водой у изголовья, дабы не вставать еще раз, коли опять проснется. Однако, сев на широкую лавку, служившую ему ложем, он в изумлении отпрянул, глядя помутившимся взором на печку, которая вдруг исчезла, а вместо нее появился кусок царской опочивальни и раскачивающийся в глубокой печали, обхвативший себя обеими руками за голову сам Иоанн Васильевич, стенающий в отчаянии:
— Горе мне, горе! Сына свово, наследника, дитя невинное загубил! Бесы, бесы в меня вселились.
Вдруг царь перестал кричать и так же изумленно начал вглядываться в Синеуса, будто и вправду увидел своего верного дружинника, коий так подло покинул его, почему-то не пожелав смотреть более на проливаемую кровь невинных, на смерти замученных стариков и детей.
— Ты?! Ты?! — перепуганно бормотал царь. — Почто явился мне? Я тобе не убивал! Ты не мной убиен! Нет на мне греха! Сгинь! Сгинь!
Тут он поднял посох и с силой метнул его в Синеуса. Видение исчезло. Посох же, долетев до какой-то невидимой границы, жалко звякнул и, зависнув на некоторое время аккурат над потолочной балкой, чиркнул по ней, переворачиваясь в воздухе, и упал возле печки. Синеус, вжавшись в угол, зажмурил в ужасе глаза, а когда открыл их, лежащего у печки посоха уже не было.
Он снова прилег на лавку, крепко уснул, а вспомнив наутро, что с ним приключилось ночью, весело, хоть и несколько натужно, засмеялся, убеждая себя, что ничего не было. Смеялся он до тех пор, пока не увидел стоящую на полу возле изголовья полную кружку воды.
Улыбка сошла с его лица. С опаской взглянул он на балку и увидел на ней четко очерченный чем-то острым, тонкий свежий след-царапину. В страхе он перекрестился и уж хотел было вовсе бежать из этого дьявольского места куда глаза глядят, как неожиданно пришедшая в голову мысль заставила его передумать.
«Все равно зимой далеко не убежишь», — убедил он себя, перетаскивая свою нехитрую постель в другой угол.
Однако, несмотря на все свои вечерние опасения, ночь прошла спокойно. Сон приснился, но какой-то совсем обычный и нереальный. И уж было вовсе забыл Синеус про чертовщину, творившуюся с ним, как спустя три года узнал он ненароком в Угличе, что царь-батюшка в порыве бешенства ударил посохом в висок своего сына, который сейчас при смерти, и во всех церквях молят всевышнего, дабы смерть отступилась от царевича.
Услышал и не придал этому никакого значения, только слегка пожалел юного Иоанна, который рос в сущности хорошим, славным, и кабы не постоянное его присутствие, а потом и непосредственное участие в кровавых отцовских забавах, то из него вышел бы добрый муж, государь и семьянин. Такого же, как и он сам, кровавого тирана сотворил из него сам государь. Не желал он, дабы его единоутробный сын с осуждением смотрел на кровавые игрища родителя, и своего добился. Во всяком случае, Новгород Великий они разоряли уже вместе, и коли сын и не превзошел отца во всевозможных мерзостях, то отстал совсем ненамного.
Лишь потом, воротившись в свою избушку, припомнил Синеус ту окаянную четвертую ночь и слова Иоанна Васильевича. Вспомнил он и кружку, и черту на балке, и… вновь хотел поначалу бежать из этого дьявольского места, но любопытство и обычное упрямство оказались сильнее, и… снова немудреная постель перекочевала в тот проклятый угол.
Правда, увидел он в ту ночь немного, а кого венчали на царство, так и не уразумел, лишь потом домыслил, что стоявший с бармой и скипетром человек, с безвольным и дряблым лицом, был не кто иной, как «наш убогий». Именно так презрительно называл Иоанн своего сына Федора, которого Синеус всегда немножечко жалел, улыбался ему при встрече и всячески старался выразить мальчику свое искреннее сочувствие. Никогда не забыть Синеусу, как Иоанн, будучи в изрядном подпитии, велел ему залезть на звонницу и притащить сюда Федора, особливо с ним не нежничая, а то уж он что-то сильно разошелся, наяривая в колокола.
Иной запросто стащил бы за шиворот царевича, как напроказничавшего щенка, но Синеус так поступить не мог. Он ласково остановил руку мальчика, в самозабвении упивавшегося колокольным звоном, и тихо, почти на ухо, шепнул:
— Царь-батюшка тебя кличет. — И, завидев, как уплывает счастливая улыбка с лица, а ему на смену вновь приходит покорно-испуганное выражение, насколько мог мягко, добавил: — Идем, царевич, а то царь-батюшка прогневаться изволит.
Мальчик шагнул вниз по крутой лестнице, но, будто чуя что-то недоброе, вдруг как-то разом обмякнув, пошатнулся и упал бы вниз, если бы ловкая рука Синеуса не подхватила его уже на лету. Воин, бережно держа на руках худенькое мальчишечье тельце, начал спускаться с драгоценной ношей вниз.
«Сомлел совсем, бедняга. Не жилец, видать, на этом свете. Али отец своей «добротой» да «лаской» довел ребятенка», — подумалось еще тогда ему.
Где-то на середине спуска он почувствовал, как детская рука, до этого безвольно свисавшая, вдруг медленно поднимается и осторожно берет его за бороду. Краем глаза Синеус приметил, что на лице у царевича появилась робкая улыбка. Не переставая перебирать нежными пальчиками его пышную бороду, Федор второй рукой покрепче обнял воина и сказал: «Мягкая какая, добрая…»
Дальше они спустились молча. Каждый чувствовал в своем сердце нарождающуюся приязнь к другому, но и не умел выразить ее словами. А когда они уже почти пришли, Синеус даже вздрогнул от неожиданности, услышав сзади злобный, по-юношески ломающийся и от этого слегка визгливый голос царевича Ивана:
— Ты что, не понял, как царь-батюшка приказал его привести? Не чинясь особливо! Ясно тебе? А ты на руках! Нянька, а не воин!