— А Анна Колтовская да Василиса Мелентьева? Они как? — снисходительно улыбнулся Богдан Яковлевич.
— Они бесплодны были, — буркнул Афанасий Федорович. — То и церковь православная дозволяет для царей — ежели царица бесплодна, то брак не в зачет.
— Не в зачет, коль у царя наследников вовсе нету, как это у Василия Иоанновича с Соломонией Сабуровой приключилось[19]. Тут конечно. Вот только у нашего государя к тому времени уже двое сыновей имелось[20]. Так что не надо здесь, боярин, тень на плетень наводить. К тому ж ты про Анну Васильчикову позабыл, кою он казнити повелел. А Марья Долгорукая? Сызнова запамятовал? Ей царь что — тоже за бесплодие казнь учинил? Не рано ли?[21] Оно ведь и мышам срок нужен поболе, чтоб родить.
— То за измену — стало быть, тоже не в зачет, — вяло отозвался Нагой, сам понимая абсурдность собственных слов, но еще не теряя надежды уговорить Вельского. — А даже если и считать их, то что с того? — с вызовом посмотрел он на Богдана Яковлевича. — Дите не они, а моя сестрица Марья от царя нажила.
— Ас того, — поучительно заметил хозяин дома, — что ежели хотя бы половину из них считать, то выходит, что царевич Дмитрий вовсе и не царевич, а как бы незаконный получается[22].
— Ты думай, о чем речешь и как! — рявкнул Нагой, хватая Вельского за грудки и тряся с силой. — То царская воля была. К тому ж тебе так говорить и вовсе срамно — вспомни, что покойный государь одному тебе воспитание младенца царского роду заповедал в завещании своем. Одумайся, Богдан Яковлевич! — уже умоляюще выдохнул он, немного остыв и отпустив слегка помятого Вельского.
— А тут и думать нечего, — сердито ответил тот, садясь на лавку. — Присядь лучше да охолонь, а то расшумелся тут. Не приведи господи, услышит кто. Что тогда?
— Во! — Нагой торжественно поднял указательный палец, будто обрадовавшись чему-то в речах Вельского. — Два виднейших мужа на Руси, два боярина именитейших, уже ныне, аки тати в нощи, шепотом должны речь вести. А это ведь начало токмо. Как дальше-то будет, не боишься ли, Богдан Яковлевич?
— Мне?! — Вельский надменно усмехнулся. — Мне, Богдану Вельскому, бояться?! Да в своем ли ты уме, Афанасий Федорович? Или ты спозаранку медовухи укушаться изволил? Али ты и сам раньше ничего не боялся? При покойничке-то, — и он опять небрежно перекрестился, на этот раз уже не глядя на икону, — пострашнее бывало. Живешь и не знаешь, будешь завтра здрав ал и уже на дыбе проснешься. А с тобой я не пойду. Случись неудача — и сам Федор не простит, видя, как мы его обошли, а уж Шуйские с Мстиславскими тем паче. Не забудь, что их, равно как и меня, — многозначительно подчеркнул он, — сам покойный государь в душеприказчики назначил. А за нами кто пойдет? Никита Романыч? Стар он и перечить царю, хошь и покойному, нипочем не станет. Может, конечно, и наберем пяток бояр из худородных, но силы-то у них нету. Разве что Годунов… Ежели Бориса Федоровича на свою сторону привлечь…
— То он тут же всех и продаст, — подхватил зло Нагой.
— Напрасно ты так, — протянул с укоризной Вельский. — Лукав он, хитер — это да, есть за ним такое, а вот в Иудином грехе не замешан.
— Не верю я ему! На ноготок малый не верю!
— Это ты потому так злобствуешь, — проницательно заметил Вельский, — что у него одного, хоть он и вместях с нами в опричнине ходил, длани в крови не замараны, как у нас с тобой. — И насмешливо уставился на гостя. — Скажешь, не так?
Нагой молчал. Сказать, что не так, ему, конечно, очень хотелось. Кому иному он, может быть, и осмелился это произнести, но хорошо осведомленному о всех его тайных кознях Вельскому говорить такое означало просто поднять себя на смех[23].
— Да еще за отца своего серчаешь, коего наш царь, уличив твоего батюшку в клевете на Годунова, повелел казни предати[24], — веско добавил хозяин терема. — А мы с Борисом Федоровичем еще в Серпуховском походе вместе в рындах при царском саадаке[25] хаживали, так что слов худых супротив него мне не сказывай.
— Все едино — не верю, — упрямо отозвался Нагой. — А ты так за него стоишь, потому что свояком ему доводишься[26].
— И вовсе нет, — не согласился Богдан Яковлевич. — Просто под ним ныне тоже землица горит. Он же худородный, как и мы с тобой.
— Да пожалуй, что и похуже, — заметил Нагой. — У меня в роду татар отродясь не было[27].
— Родом он, может, и похуже, — веско заметил Вельский, — зато ныне нам, худородным, прямой резон за него держаться. Он теперь и токмо он и опора наша, и надежа, и оплот.
— Это еще с какого ляда?! — возмутился Афанасий Федорович.
— Ас такого, что нынешняя царица Борису Федоровичу — сестрица родная и, насколь я ведаю, братца свово очень уж любит. А ежели за него цепляться, то о Димитрие надобно позабыть, и накрепко, потому как самому Годунову простой резон тоже за своего царственного зятя уцепиться, — добавил Вельский.
— Ну да господь с ним, с Годуновым. Ты сам-то твердо надумал за Федора стоять?
— Ежели мы ныне с тобой вместе поднимемся, то супротив нас вся Москва встанет, а не только бояре земские. Супротив всех нам так и так не сдюжить. К тому же у них такая сила в руках изначально будет, как само царское завещание, а ты помнишь, что Иоанн Васильевич в нем повелел?
— Ну, Федора-царевича наследником престола объявил, — с видимой неохотой отозвался Афанасий Федорович.
— То-то. А коль я ныне слово свое за Димитрия-младенца подам, вот тогда-то уж точно все. Да окромя того, даже ежели осилим мы, все равно худые дела могут приключиться. Уж больно ненадежен твой царевич. А ну как помрет в одночасье — что тогда? — спросил хозяин дома и сам же ответил: — А тогда-то нам с тобой уж точно головы не сносить.
Наступила тишина. На этот раз Вельский попал в самое уязвимое место. Во всех доводах и рассуждениях брата царицы, теперь уж вдовствующей, было то, чего опасался и сам Нагой. За те несколько часов, прошедших с момента, как он узнал о кончине Ивана Грозного, у боярина раз десять уже мелькала подобная мысль. Тем более уж кому, как не ему, было известно о постоянных приступах падучей у младеня.
То ли трудные роды виною тому стали, то ли мужеская слабость самого царя, но уже при рождении бабка-повитуха, пробегавшая мимо Афанасия Федоровича из царицыных покоев, шепнула ему заговорщицки на ходу «мальчик», чем безмерно обрадовала, но тут же успела повергнуть его и в уныние, продолжив: «…только не жилец он, пра слово — не жилец. Слабоват, и порча — смотреть страшно».
Дней через несколько Афанасий Федорович на правах ближайшего родича зашел глянуть, как там надежа рода Нагих, и почти уже успокоился: «Мало ли что старой хрычовке померещилось, а вот поди-ка не помер досель».
Вначале все шло как нельзя лучше. И сама царица, сестрица родная, по воле случая взлетевшая на самый верх власти, красой и свежестью лица порадовала глаз брата, да и наследник, как его сразу окрестил в душе боярин, тоже на умирающего мало похож был.
И только собрался Афанасий Федорович уходить, на прощание сделав младенцу ласково «козу», как сам увидал, что пророческие слова бабки сбываются. Неожиданно с безмятежно агукающим дитем, спокойно шевелившим ручонками и, казалось, не обращавшим на пришедшего боярина ни малейшего внимания, приключилась странная и резкая перемена.
Лицо его в мгновение ока посинело, глаза, впившиеся на секунду в опешившего Нагого, вдруг закатились, и все тельце его забилось в безудержном приступе падучей. Казалось, ребенок хотел закричать, сам испугавшись буйных движений собственного тела, но не мог этого сделать и только хрипел страшно.
Затем широко раскрытый рот закрылся, и из груди ребенка через плотно сжатые губы доносилось только мычание. Синюшный оттенок кожи постепенно темнел, понемногу превращался в черный, закатившиеся зрачки никак не хотели возвращаться в орбиты, и, поблескивая белками, дитя наконец затихло. Ручки и ножки его бессильно свесились, из груди раздавался протяжный стон прощания с негостеприимным миром, который никак не хотел его принимать к себе.
— Кончается, — жалостливо охнула кормилица, неловко схватив на руки детское тельце, отчего головка со слипшимся от выступившего пота клоком жидких волос бессильно запрокинулась.
О-о, в ушах Афанасия Федоровича и посейчас стоит дикий визг, да нет, скорее рев, сестры Марии. После увиденного его не больно-то и обрадовало, когда дитя, после долгих хлопот над ним, наконец ожило.
«Сейчас живой, а завтра, глядишь, и помре, — сокрушенно подумалось ему. — Тогда прощай, надежа рода нашего».
Так расстроился боярин, что вышел вон, даже ни с кем не попрощавшись. Зрелище было настолько ужасным, что он более не стремился увидеть крохотного Дмитрия, как окрестили младенца в честь великого воителя и полководца, внука Ивана Калиты[28], причем окрестили второпях, опасаясь, дабы не умер некрещеным.
Даже на крестины не пришел боярин, сославшись на тяжкое недомогание. Впрочем, стать отцом от бога у царственного ребятенка почел бы за честь любой вельможа, так что отсутствие Афанасия Федоровича прошло незамеченным. А князь Милославский, довольный донельзя, что ему такая честь выпала, не поскупился и возложил на младенца свой фамильный крест, который почитался в его роду святыней. Золотой, весь усыпанный яхонтами[29] и лалами[30], был он неописуемой красоты, и даже царь Иоанн Васильевич оценил его по достоинству, крякнув: