— Эко, лепота кака. Царский крест.
— Потому царевичу и дарим, — учтиво ответствовал старый князь, гордясь без меры, что довелось ему на склоне лет стать царскому сыну крестным отцом.
Но ничего этого Нагой не видал.
Правда, к здоровью Дмитрия он всегда питал живой интерес и частенько осведомлялся, как он да что. Вести, получаемые им из разных источников, все были на одну личину и не шибко радовали.
«Все то же, — слышал он из разных уст приближенных царицы. — Бьется, сердечный, в припадках, аки бес в ем сидит, выползать не хочет. Замучила совсем падучая. Ох, не жилец он, не жилец».
Что же ответить тут Вельскому? Возразить-то надо, а как?
— Это конечно. Но и то сказать, все мы под богом ходим. — Афанасий Федорович робко кашлянул, но, желая придать своим речам больше уверенности, повысил голос: — Да и, Богдан Яковлевич, порою ведь как бывает, глядишь, захворал ты тяжко, ажно в постель слег и ужо полгода не встаешь. Я по тебе скорблю всяко, а там, глядь, ан меня уже нет, а ты через годик опять на ногах, румянцем пышешь и еще полета годков проживешь.
— И то правда твоя, да только хлипкое у покойника семя. А окромя того, царевич Федор хоть разумом и не богат и здоровьем своим тоже, дак зато ему и лет поболе. Согласись сам, что в двадцать семь годков случайная смерть редко бывает, а в два года — сам понимаешь. Да еще ежели детское здоровьишко неизлечимой болезнью надорвано. Падучую-то вроде никто никогда не излечивал, так?
— Тут спору нет, — тихо сказал Нагой и, перейдя на страстный горячий шепот, склонился к самому уху Вельского: — Да это особливой важности и не имеет. Нам лишь бы его посадить. А как помре, так можно и Марию царицей объявить. Что нам будет за указ, коли к тому времени все в свои руки уже возьмем?
Вельский невольно глянул на волосатые ручищи Нагого, которые аж дрожали от напряжения.
«Да-а. Такие что ни ухватят, все мало будет, — мелькнуло в его голове. — И родни уж больно много изголодавшейся. Вам всю Русь бы скормить, да и то «Мало!» заорете. К тому ж я и сам тебе только до поры нужон буду, пока Рюриковичей с Гедеминовичами не спихнем, а там, глядишь, и меня следом за ними в монастырь али на плаху отправишь».
— Нет, Афанасий Федорович. Есть резон в твоих речах, конечно, однако ж сам как следует тверезым умом помысли. Ты погоди, не кипятись, — осадил Вельский готового уж было подняться с новыми доводами в защиту своего замысла Нагого. — Ежели тебя с бадьи водичкой студеной сбрызнуть — шипеть будешь, пра-слово, накалился как. Слушай лучше мое последнее слово. Супротив Димитрия, тебя опасаясь и всей родни твоей, все бояре поднимутся. Духовники первыми Димитрия на царство венчать откажутся.
— Заставим, — заикнулся было Нагой.
— Некому, Афанасий Федорович. Та рука могутная уже никогда не поднимется. Да и он мог, только поелику высшей властью в стране володел. Тогда да, тогда ему и не такое под силу было. Старшинство тако же забываешь. Федор неизмеримо старее годами. Знаю, знаю, что ты скажешь, — замахал он на собеседника руками. — Было такое раз, когда великий князь Василий Димитриевич Василию Темному бразды вручил, обойдя Юрия Дмитриевича. Но там иное. Там брат покойного с его сыном схлестнулся. А что потом было, слыхал? И самому Василию глаза выкололи, и братья его, хоть и не единоутробные, пострадали вельми, и Русь в огнях да пожарищах была. Да, удалось Василию удержаться, но ты и того не забудь, что ему лишь случай помог, когда его дядя внезапно смерть принял, сидючи на престоле московском[31]. И еще одно напомню — то прямая воля усопшего великого князя Василия Дмитриевича была, а тот сыном самому Донскому приходился. Тут же что: твоя воля да моя, и все? А про царицу Марью ты вовсе глупость несусветную сказанул. Кто же бабе престол государства даст? Никогда такого не было, да еще при живом Федоре, прямом законном Рюриковиче. Обмысли-ка хорошенько, сам узришь.
Богдан Яковлевич выдержал паузу и вопросительно посмотрел на Нагого, ожидая, что тот откликнется, но упрямец молчал, не желая согласиться с казалось бы очевидным. Уж очень тяжко было признавать правоту хозяина дома и тем самым отказываться от своих замыслов, великих и в то же время безумных в своем величии.
— А ежели я вместях с родным дядей Федора буду, с Никитой Романовичем Юрьевым[32], кой тоже царем покойным в советчики и блюстители державы назначен, то, глядишь, устою. Захарьин-то ведь такой же, из худородных. Стало быть, прямой резон нам друг за дружку держаться. Как-никак нас двое и земских двое — ишо поглядим, чья возьмет. Да прибавь к нам Бориса Федоровича, кой хучь и назначен в опекуны к царю, зато в сестрах ночную кукушку имеет, коя дневную завсегда перекукует. Так что опаска твоя напрасна буде, а то, что ты затеял, Афанасий Федорович, пустое.
Нагой шумно вздохнул и встал:
— Сие твое последнее слово буде, Богдан Яковлевич, аль еще что на уме имеешь?
— Да, последнее, — кратко, но решительно ответил Вельский. — То, что Федор разумом не богат, не велика беда. Вдругорядь важно не то, что у царя в главе венценосной, а то, что у советников его прилежных на уме. Али ты в нас с Мстиславскими, да с Юрьевыми, да с Шуйскими усомнился? Напрасно, напрасно. Так что не пособник я тебе в делах твоих. Мешать не стану, но подсоблять — уволь. А лучше бы ты сам все как следует взвесил да не спешил голову на плаху примащивать. Охолонь малость. Тебе и впрямь ее в бадейку лучше сунуть, чтоб остыла.
— Ну что же, быть посему, — уже с порога ответил Нагой, — да только зря ты в такой великой надеже пребываешь. Так что не мне впору, а тебе в бадью с водой влезть, чтоб и в мыслях несбыточное не витало. Димитрия и Рюриковичи с Гедеминовичами тронуть не посмеют, разве что подалее от всех, в вотчину свою, в Углич, отправят, чтоб глаза не мозолил. А тебе похужее придется.
— Вместях нам хужее будет, — несколько озадаченный нежданным поворотом беседы, нерешительно отвечал Вельский.
— Знамо, вместях. Только тому, кому сам Иоанн своего меньшого сынка поручил, хуже, чем прочим, придется, поелику у них перед тобой страху поболее будет, нежели чем предо мной и прочими. Уразумей, — и Нагой почти насмешливо глянул на Вельского, но потом, тяжело вздохнув, добавил: — Жаль, что когда сие до тебя дойдет, то поздно уже будет. — И вышел, хлопнув дверью.
Вельский с минуту стоял задумчиво, стараясь осмыслить сказанное напоследки Нагим, потом встрепенулся, будто очнувшись, и задумчиво сказал вдогонку Афанасию, точно тот еще мог его услышать:
— То ли ты злобишься понапрасну, то ли…
Не договорив, он, опустив голову, несколько раз прошелся неторопливо в своих мягких, алого сафьяна, сапожках по светлице и, остановившись наконец, поднял глаза, уставившись, как показалось Онисиму, через дырку прямо на холопа.
— Да нет, напраслина все это. И думать нечего. А коли тот петушок и вправду кукарекнуть удумает — мы ему живо крылышки оттяпаем. — И подмигнул Онисиму.
Тот отпрянул от дыры, аккуратно и быстро вставил брус на место и вытер внезапно вспотевшие руки о холщовые штаны.
«Пора и к Шептуну, пока из головы не выскочило все». — И Онисим решительно направился на свидание с годуновским слухачом.
Почему Шептун был на службе именно у Годунова, Онисим понял перед одной из встреч. Он просто обратил внимание, что за беседы Вельского с тем или иным боярином Федька платил немного больше, если речь касалась интриг против Бориса, а вкупе с ним и против царевича Федора или Ирины.
Как всегда, Шептун ошивался в Китай-городе, аккурат на базарной площади, где отчаянно торговался с каким-то мужиком по поводу воза с сеном. Казалось, его ничем нельзя было отвлечь от этого, но едва Федор своим бегающим взглядом наткнулся на Онисима, как потерял всякий интерес к сделке и, отмахнувшись от вскочившего было с телеги вслед за уходящим возможным покупателем мужика, пошел прочь от гудящей, как пчелиный улей в пору цветения, базарной толчеи.
Онисим поравнялся с ним на ходу и громко, чтобы все услыхали, спросил:
— А мою репу не купишь, боярин? А то, можа, сторгуемся.
— Она же еще не выросла, дурак, — вполголоса буркнул Федька, поморщившись от крика бельского холопа, но, впрочем, так же громко ответствовал:
— Некогда, некогда. Иди, вон, другому дурню предложи.
— Ядреная репа, как на подбор. Одна к одной. С зимы осталась, дай, думаю, хорошему человеку запродам — ему на радость, а себе в убыток, — в том же духе, чуть ли не крича, продолжал Онисим.
— Ну пойдем, поглядим на твою репу, а то ж ты не отцепишься, — продолжил игру Шептун и, когда они завернули за угол, где никого не было, бросил:
— Ну, чего там у тебя? Выкладывай!
Когда Онисим закончил выкладывать из закромов своей памяти все, что не забылось, Федька оторопело пошлепал-почмокал своими жирными, будто его только от куска свинины оторвали, губами и заметил:
— Брешешь, поди. Наплел чего не было.
— Истинный крест, — и Онисим в подтверждение правильности своих слов истово, размашисто перекрестился.
— Ну ладно. На, за верную службу, — Федька небрежно сунул ошалевшему от такой нежданной удачи Онисиму туго набитый мешочек, в котором, судя по тяжести, было не менее десятка алтын[33].
«Ежели так дело далее пойдет, скоро и в деревню можно собираться да хозяйствовать», — размечтался было он, но услышал сердитый голос Шептуна, выведший его из радостных дум:
— Ты вот что. Не вздумай удрать куда-нибудь из Москвы. Нужен ты мне сейчас. Да и деньги я тебе дал не токмо за труд твой усердный, но и задатком на будущее. Их еще отрабатывать надо.
— Ас боярином моим как же будет, а?
Шептун внимательно, будто впервые увидел, заглянул в лицо Онисима. В первый раз холоп такие вопросы задавал.
— Ненавидишь его? — спросил Шептун, проникая глазами-буравчиками, казалось, в самую душу. — Любо мне это. Хвалю. — И усмехнулся: — Не печалься. Ты свое дело, знай, делай. Недолго уж. — Он хотел было еще что-то сказать, но развернулся и пошел дальше, оставив Онисима наедине с мешочком денег.