Последний самурай — страница 59 из 69

Да, сказал я.

Понятно, да, тогда картина проясняется.

Он снова затянулся.

Если позволишь, я все же спрошу: я единственный кандидат?

Она работала в офисе, где в основном женщины, сказал я. А потом познакомилась с вами на приеме.

И я вскружил ей голову. И когда же это было? Сколько тебе лет?

Двенадцать лет назад. 11.

И где? В Лондоне?

По-моему, да.

Я не понимаю только одного. Отчего не сообщить мне имя женщины, которую я знал столь недолго? Почему твою мать это оскорбит?

Я не очень понимаю.

Ясно.

Он затушил сигарету.

Это же все галиматья, правда?

Я молчал.

Тебя кто надоумил? Газетчики?

Нет…

Ты хочешь денег?

Нет.

Я был несколько потрясен. Очень стремительно все случилось.

Вы когда-нибудь видели «Семь самураев»?

Очень давно. При чем тут?

Помните сцену, где Кюдзо дерется?

Боюсь, я не помню их имен.

Кюдзо — это тот, который не хочет убивать.

Я заставил себя говорить медленно.

Он бьется с другим самураем на бамбуковых мечах. Он побеждает, но другой утверждает, что ничья. И Кюдзо говорит, Настоящим мечом я бы тебя убил. А другой самурай говорит, Ладно, давай настоящими мечами. И Кюдзо говорит, Глупости, я же тебя убью. И другой самурай обнажает меч, и они дерутся настоящими мечами, и он погибает.

И?

И три месяца назад я пришел к своему настоящему отцу, хотел на него посмотреть. Я ему не сказал, кто я. Стоял у него в кабинете и думал, Нельзя сказать, что я его сын, потому что это правда.

Он наблюдал за мной — глаза очень блестящие, внимательные, лицо бесстрастно. Глаза заблестели ярче.

Но можно сказать мне, потому что это неправда? спросил он. Ясно!

Он понял в одну секунду. Он вдруг рассмеялся.

Это просто блеск!

Он глянул на часы (естественно, золотые).

Заходи и расскажи еще, сказал он. Я хочу послушать. Я первая жертва?

Четвертая, сказал я.

Я уже хотел было извиниться, но осекся, а то ляпнул бы глупость какую.

Первые три — это был кошмар, сказал я, что отчасти смахивало на извинение. Двое мне поверили, один нет. И все были кошмарны. Потом я говорил им, что это неправда, и они не понимали.

Ты меня поражаешь.

И я подумал про вас. Я раньше не думал, потому что не умею в бридж.

Правда? Жалко.

Я подумал, вы поймете. То есть я подумал, что, если не поверите, все равно поймете.

Он снова рассмеялся.

Ты вообще представляешь, сколько раз мне предъявляли претензии на мое отцовство?

Нет.

Вот и я. Сбился со счета после третьего. Обычно приходит якобы мать, до крайности, как ты понимаешь, неохотно, только ради ребенка.

В первый раз было чудовищно. Я эту женщину в жизни не встречал — во всяком случае, не припоминаю. Надо было сразу заподозрить неладное, а я только чрезвычайно смутился — какой позор, мы разделили минуту нежности, а я так мало запомнил! Она сказала, что прошло несколько лет, — как это, знаешь ли, огорчительно, если она успела настолько измениться не в лучшую сторону!

Так или иначе, я несколько опомнился и задал пару вопросов. История становилась все мутнее. И тут меня осенила гениальная мысль. Я себя почитал подлинным Соломоном!

Я сказал: Ну хорошо, раз ребенок мой, оставь его мне. Я берусь его воспитать при одном условии: ты никогда не появишься на глаза ни мне, ни ему.

По моему замыслу, ни одна мать на таких условиях не вручит свое дитя совершеннейшему незнакомцу. Но, едва успев промолвить эти слова, я постиг свою ошибку, ибо в девичьих глазах читался ужасный соблазн. Тогда-то я и понял, что ребенок не мой: это как взять первую взятку тузом и наблюдать, как новичок мучительно раздумывает, пойти ли козырем. У меня сердце в горле застряло, уверяю тебя!

А если 6 она согласилась, что бы вы сделали? спросил я.

Пришлось бы, конечно, взять ребенка. Сел играть — не обижайся; пожалуй, не самый благородный принцип, но вообрази, какую жертву пришлось бы принести, отказавшись от него ради жалкого сиюминутного преимущества, ради избавления себя от нежданной обузы. Жизнь — столь нечаянная штука, в любую минуту можешь потерять все, и если счастливый случай избавит тебя от того, чем ты жил, что будет с тобой? Сейчас-то рассказывать легко, но, видит Господь, я обливался потом, созерцая невзрачного мелкого бастарда — непогрешимое правило, кстати говоря, гласит, что младенцы, предъявленные в подобных обстоятельствах, неизменно страшны как смертный грех. Младенцева мать показывает тебе эту краснолицую вопящую зверушку и уверяет, сама ни капли не краснея, что вы просто одно лицо. Не опускаясь до чрезмерного тщеславия, смею предположить, что выгляжу как минимум недурно; и если жульничество не отметено наотрез по причине полнейшего неправдоподобия, это весьма подрывает самооценку. Должен отдать тебе должное, ты подобного оскорбления мне не нанес. У тебя мать красивая?

Да, сказал я, хотя вряд ли «красивая» — подходящее слово. И что дальше? Она ушла?

В конечном итоге. Пояснила, что не может отдать мне ребенка, ибо полагает меня аморальным типом. Чья бы корова мычала, представляется мне, но я возрадовался и спорить не стал. Тотчас заверил ее, что жизнь моя полна беспримерных пороков, и дитя, погрузившись в эту клоаку, неизбежно падет жертвой разврата. Поведал, что регулярно употребляю широкий спектр фармацевтической продукции; сказал, что сексуальные аппетиты мои притупились и посему возбуждение единственно доступно мне, если в постели присутствуют не менее четырех пышных красоток; в красочных деталях живописал свои сексуальные привычки, коими не стану, как, к несчастью, а может, и к счастью, более не говорят, марать тебе уши.

Я еле сдерживал хохот.

Помогло?

Не то слово! Сколь ни силен был соблазн избавиться от ребенка, она не могла вручить дитя чудовищу репутация дороже. Вместо этого она отправилась к газетчикам и продала историю таблоидам — дескать, ей совесть не позволяет брать деньги у столь растленного отца. Газеты, разумеется, пришли в восторг. Жалко, что я не припас статей, — помню, был один решительно убийственный заголовок: «Пятеро в папашиной постели». Увидел на лотке, ржал как конь — но по дурости не купил пару-тройку сотен, друзьям разослать. Век живи век учись. Разумеется, своих претензий она не опровергла, и кое-кого вся история коробила, но это невеликая плата за спасение. Ты завтракал?

Да.

Я нет. Позавтракай еще раз.

Ладно.

Сам поразился, услышав свой голос. Потом решил, что так невежливо.

Спасибо.

С превеликим удовольствием.

Я пошел за ним по квартире. Все зимы, которые я помню, я только и делал, что сидел в каком-нибудь музее, разглядывая экспозицию или делая вид, будто разглядываю, и теперь почувствовал себя как дома. Кинжалы с надписями на магриби. На столике роскошный Коран восточным куфи. Не менее роскошная коллекция керамики по стенам, на полках и стратегически расставленных столиках, в основном расписанных тем же куфическим шрифтом восточной, наиболее стилизованной разновидности. Там, где на стенах осталось место меж бесценных кинжалов и керамики, висели бесценные персидские миниатюры. Я вспомнил про сердце. Может, получится уговорить Сегети расстаться с каким-нибудь небольшим произведением искусства, по которому он не будет скучать, — я бы вместо сердца продал его.

Мы пришли в столовую. У двери на столе стоял телефон. Сегети взял трубку и попросил кого-то принести еще прибор.

Так или иначе, продолжал он, ведя меня к столу, впоследствии я научился осмотрительности. Взял за правило держаться с безукоризненной вежливостью с начала до конца — ничто так не бесит людей, совершающих нечто вопиющее. Подгоняемые злостью, они рано или поздно себя выдают. Я нахожу, что в грубости и оскорблениях нет никакой нужды.

По выучке мастера знать, сказал я.

Ты очень любезен. Это, как видишь, всего лишь побочный продукт весьма пестрой карьеры. Смею предположить, что объекты первых твоих попыток были людьми подостойнее и не путались с таким множеством женщин. Естественно, они тебя восприняли гораздо более au seneux[137].

Он принялся накладывать еду себе на тарелку и жестом велел мне взять с него пример. Я в жизни не видал столько еды на одном столе. Десятка три яиц — болтунья, вареные, пашот, глазунья, бенедикт, омлет и все прочее, что можно сотворить с яйцом + затем сложить в серебристые электрокастрюли, чтоб не остыло. В корзине аппетитной горой громоздились штук двадцать или тридцать всяких плюшек. В опустошенных зубчатых корках трех разделенных напополам зеленых дынь лежали фрукты, нарезанные полумесяцами и звездочками. В большой корзине фрукты au naturel[138] — в основном такие, каких мы никогда не покупали в «Теско», потому что они по 99 пенсов за штуку. На крутящейся серебряной подставке — два сорта горчицы, три сорта чатни, пять сортов меда и джем двенадцати разновидностей. Блинчики с семью начинками. Копченый лосось и еще что-то — по-моему, копченая селедка. Стеклянные графины со свежевыжатым апельсиновым, ананасовым, томатным, гуавовым и манговым соком. Кофе, чай и горячий шоколад в серебряных сосудах и серебряная ваза взбитых сливок к горячему шоколаду.

Я решил начать с дыни, сырного омлета, трех плюшек, сока гуавы и горячего шоколада.

Я сказал: Вы сочли, что в двадцать разом она не поверит?

Он сказал: Отчего бы и дома не жить комфортно, как в приличном отеле?

Я сказал: Отчего пятеро в постели особо аморально? Оттого что брачная верность возможна максимум с одной женщиной? Или оттого что женщины могут обратиться к гомосексуальным практикам, а считается, что это противоречит воле божества?

Он сказал: В 9 случаях из 10 женщина предпочтет, чтобы ей не сообщали то, чего она не хочет знать.

Он сказал: В 99 случаях из 100 полезнее знать, что люди полагают неправильным. Если прижмет, нужно уметь читать мысли противника; что пользы думать, как ему надлежало бы разыграть свою руку?