— Такой общительный? Счастливый характер.
— Увидите, какие принесет новости. Он у любого из-под сердца выудит всякий секрет, хотя бы секрет доверен под какой угодно клятвой. Сорвиголова как будто бы, гуляка, бездельник, а в то же время умеет глядеть в оба и видеть за три версты вперед. Очень я его уважаю.
— Ясинский хвалит его, только советует быть с ним поосторожнее.
— Чего он стоит, спросите, сударь, Дзялынского, — проговорил шепотом Гласко, наклоняясь над столом. — На Онуфриевской ярмарке, в Бердичеве, за одну неделю сыпнул в нашу казну больше пяти тысяч дукатов. Так забавлял публику шуточками, смехом да рюмкой, что еще шляхта его на руках носила. А если у кого не было при себе денег, должен был давать натурой. Целый склад набрал кож, холста, свинца, не считая изрядного табуна лошадей. Командир не может нахвалиться. И у женщин тоже пользуется успехом...
— Кажется, однако, умеет иногда выкинуть фортель...
— Иной раз сам не могу прийти в себя от удивления. Интересно, какой он фокус устроит Ожаровскому?
— Выветрится у него этот курятник из головы. Разве время сейчас для таких фокусов!
— Дал слово, и я уверен, что что-нибудь смастерит. Находчивости у него не занимать стать.
Заремба отвечал все более и более кратко, занятый разглядыванием публики, благо, через раскрытую дверь была видна целая анфилада заполненных гостями комнат. Несколько депутатов сейма сидели вдали, занятые негромким разговором. Гласко назвал их фамилии, прибавив презрительно:
— Те, что всегда голосуют с большинством... В Париже таких называют «болотом», — пояснил он, наполняя рюмки.
— А что слышно в сейме?
— Все то же: каплуна делят, — он оглянулся на красные кунтуши депутатов. — Ноги ему уж отрезали, крылья обкорнали, грудинку обглодали, остался только огузок, а лакомкам все мало, — протягивают лапу за тем, что осталось...
— Позарились на легкое. Дальше не пойдет им так гладко.
— А кто же им помешает. Посмотрите-ка, сударь, что творится в оторванных воеводствах: балы, ассамблеи, торжественные приемы вскладчину губернаторам, благодарственные адреса. Ведь вот в Житомире после присяги новой государыне шляхта пировала на балах целую неделю! В Познани Меллендорфу пришлось влезть в долги за напитки, столько народу съехалось выражать верноподданнические чувства. В других местах то же самое. А тут, в Гродно, в сейме продают уже отчизну в розницу, на фунты, живым весом. Если б не вера в успех наших планов, так я б себе пулю в лоб пустил, — угрюмо бормотал он.
Заремба молчал, охваченный тоской, которой не могло разогнать даже вино. Время от времени оба заглядывали друг другу в глаза, до самого дна озабоченных душ, и пили рюмку за рюмкой, как бы для того, чтобы забыться.
Кругом звенели бокалы, шумели веселые голоса и шли такие горячие споры, что стены дрожали. Все комнаты были уже переполнены до краев, а новые гости все прибывали и прибывали.
Мешались друг с другом в толпе, как горох с капустой, воеводские кунтуши, фраки, чамары, синие куртки военного покроя, холщовые дорожные плащи, духовные рясы, кой-где даже мещанские полукафтанья, засаленные и потертые, так как публика была всякого разбора; все ели, пили и говорили громкими голосами. В конце концов не хватало уже столов и стульев, гости толпились в проходах, отталкиваемые с места на место, так как то и дело кто-нибудь протискивался или просто вертелся в толпе: какой-нибудь сборщик подаяний бренчал кружкой; седой еврей-фактор в бархатной ермолке и атласном кафтане, опоясанном красным шарфом; официанты, разносившие кушанья и напитки; длинноволосый богомолец с кривым посохом и подвешенной на бечевке тыквой, обвешанный медяшками, потертыми о гроб господень, продавал сувениры из раковин, сочиняя при этом всякие небылицы; венгерец, расхваливающий ломаным языком свою помаду, масла и чубуки; наконец, собаки, путавшиеся под ногами, начинали грызться и визжать; возникал какой-нибудь спор, или какой-нибудь сердитый шляхтич стучал кулаком по столу, так что звенела посуда...
Вдруг из общего зала донесся такой взрыв смеха, что Гласко поднял голову.
— Это Качановский забавляет новую компанию, даже топают ногами от удовольствия... — шепнул он, но вдруг оборвал и съежился, как будто хотел нырнуть под стол: к ним проталкивался какой-то богатырского вида шляхтич с тарелкой в руке и бутылкой под мышкой, в темно-синем кунтуше и белом, выпачканном жупане, с огромным животом, тройным подбородком, цинично оттопыренными губами, крупным красным носом, отвислыми щеками, длинными усищами и маленькими, быстро бегающими глазками. Он оглядывался кругом, горланя громовым голосом:
— Официант, подай хоть бочонок, хам! Присесть некуда.
Так как никто не спешил исполнить его требование, он обратился прямо к сидевшим:
— Разрешите, почтеннейшие, подсесть? — и, не дожидаясь ответа, шлепнулся своим богатырским корпусом на стул. — Ноги уж в живот прут... Хе-хе!
Гласко посмотрел на него с нескрываемым отвращением.
— Подгорский Адам, из Волыни, — отрекомендовался тот, протягивая потную, покрытую рыжими волосами лапу.
Пришлось и им нехотя назвать свои фамилии.
— Заремба, собственного герба? Погодите, сударь, вижу — из Великой Польши! А может быть, из Подлясья? Эй, разиня, неси побольше бутылок! А по отцу будете Онуфриев?
— Это мой дядя.
— Глядите, как это, гора с горой не сходится... Ге-ге!
— А рыло с мочалкой всегда, — насмешливо закончил Гласко.
— Может быть, и так. А ведь мы с ним были вместе в Барской, ге-ге! Добрых два десятка лет... Ге-ге! — ржал он так, что Гласко, не в силах скрыть отвращения, повернулся к общему залу. — И всегда был сумасброд, и к сабле да к горилке скор. Панной прозвали его, потому совсем... хе-хе!.. Вояка тоже был здоровый: ни одна рота не напортила вражьего мяса больше, чем он. Вдвоем со своим Кубусем ходил на эту охоту. Как он поживает?
— Ничего, здоров, спасибо.
— Этакая жарища, выпить, что ли? А вы, сударь, какого на этот счет мнения, пан Гусько?
— Гласко, смею заметить! — поправил старик, багровея от злобы.
— Туговат я немного на ухо, простите. Вы не из депутатов? Я плохо расслышал.
— Некому было меня выбирать, — ответил Гласко вызывающе. — Не у каждого имеется протекция дукатов и штыков, ясновельможный депутат волынский! — отрезал он, не сдерживая больше своего гнева и сокрушая собеседника презрительным взглядом.
Заремба с тревогой слушал перепалку шляхтичей и при последних словах опустил руку на рукоять сабли.
— Ничего вы, сударь, от этого не потеряли, — рассмеялся Подгорский, нисколько не смутившись. — Хлопот и огорчений — не перечесть, а барыша никакого, ге-ге! Жарко, черт возьми, точно в адовом пекле. Не пройтись ли нам по второй, ге! А потом по селедочке да по куску щуки с шафраном? Официант, поди сюда, разиня!
— Плохо, видно, кормит ваш патрон, коль скоро приходится сюда приходить подкармливаться.
— Плохо не плохо, только дьявольски однообразно! — цинически признавался Подгорский. — Я готов все съесть, что ни подадут, лишь бы в компании. У меня одно правило, мудрое, как святая молитва: не разбираться ни в питье, ни в обществе! Для меня каждый человек — тварь божья, а напиток — его дар святой, ге-ге! И никогда меня это правило не подводило.
Оба его собеседника молчали так упорно, что, задетый их молчанием, он стал разглагольствовать еще более шутовским тоном.
— Поставят шампанское — пью с удовольствием, потому что приятно щекочет язык; венгерское подадут — тяну как полагается, как господь бог наказал; рейнское на столе стоит или бургундское — не спрашиваю, кто за него платит, лишь бы бочонок был побольше, а компания поменьше. А если кто хочет ублажать меня медком или наливочкой — подсаживаюсь с умилением и справляюсь с шельмами хотя бы жестяной кружкой, ге-ге! — тараторил он, бегая по лицам собеседников вороватыми глазками. Но видя, что те сидят, точно воды в рот набрав, буркнул сердито: — Господа мне, вижу, не рады.
— Что вы, сударь... Только у каждого есть свой червяк...
— А вас что так точит, ге? — спросил благодушно Подгорский, доливая рюмку.
— Дрянное общество! — рубнул Гласко беспардонно, точно спуская пощечину.
Подгорский вскочил и, ища рукой саблю, зашипел, как змея, на которую наступили.
— Это тебе даром не пройдет, бездельник! Попадешься мне еще раз, попомнишь.
Гласко тоже встал и, наклонившись к самому его лицу, бросил, словно насквозь пронзил его штыком:
— Поди ищи меня, прусский содержанец; найдешь дубину, которая тебе причитается, ее тебе не миновать.
Толстяк опешил от этих слов и минуту стоял с разинутым ртом, посинев от гнева. Через минуту, однако, допил рюмку, захватил свою бутылку и ушел, не сказав ни слова в ответ.
К счастью, никто не обратил внимания на все это происшествие. Только Заремба, придя немного в себя, заметил довольно строго Гласко:
— От этого могло бы пострадать дело!
— Знаю, что виноват, да уж не мог больше выдержать! Ведь этакой сволочи плюнь в лицо, — скажет, что дождь каплет; слюны жалко. Вон разгуливает как ни в чем не бывало.
Подгорский, действительно, болтался по залам, заговаривая то с одним, то с другим и чокаясь с каждым, кто хотел.
— Имей только он руку у Сиверса, так нынче же ночью быть бы мне на пути в Калугу. Дурацкая история. Никогда не прощу себе ее, — искренно огорчался Гласко.
Какой-то долговязый немец в желтом фраке и огромном парике вертелся с некоторых пор в толпе и предложил им вырезать их силуэты.
— Режь, немчура, — согласился Заремба, — никогда у меня не было своего портрета.
— Вырезай и меня. Лепил меня из воска какой-то француз, да не очень удачно.
Немец уселся так, чтобы видеть их лица против света, и, разложив на дощечке синюю бумагу, стал ножиком вырезать так ловко и с такой быстротой, что почти в четверть часа обнаруживавшие большое сходство силуэты были готовы.
— Мне пора, — встал Гласко. — Уже четвертый час, а нам в четыре ехать.