Новаковский шепнул что-то Блюму, и тот вежливо подошел к незнакомцу.
— Просим в нашу компанию, вместе поужинать!
— А с кем имею честь? Меня зовут Кулеша. Сын ливского стольника. А это — мой сын.
— Садитесь, сударь, без церемоний! — приглашал слегка возбужденным тоном Новаковский.
Пришлось, однако, представить его участникам пикника и дамам. Он чмокал всех по очереди в ручку, вплоть до горничных, только те разбежались во все стороны.
— Нещипаные птахи всегда пугливы. Ясь, поцелуй ручки девчатам!
Ясь, покраснев, как пион, казалось, вот-вот разревется от смущенья, но под строгим оком родителя вынужден был целовать; дамы взяли его на свою половину и, любуясь его красотой, стали кормить его конфетами, как птичку, гладить, а в конце концов и нежно целовать.
— Вы должны нас догнать! — смеялся Блюм, наливая Кулеше огромный кубок.
— По плодам их познаете их.
Кулеша чмокнул языком о небо, точно кто хлопнул бичом, и осушил кубок.
— Малые пичужки — пустые штучки! Не с такими случалось иметь дело. Могу высушить этот бочонок до последней капли не отрываясь, — указал он на ведерный бочонок, поставленный на козлы.
— В нем целых пять гарнцев!
Кулеша взял бочонок за оба конца и взвесил в руках.
— Выпьете? — вскричал даже Воина с удивлением. — Одним духом?
— В больших делах достаточно пожелать, а кто пожелает — тот свершит, — проговорил он хвастливо, уснащая свою речь латынью.
— Латынь безупречная, живот — как у бернардина, а все же бьюсь об заклад, что вам не осилить.
— Держу, что выпью! — протянул тот руку, лукаво подмигивая припухшими глазками.
— Двадцать пять дукатов, что — нет! — горячился Воина.
— А я ставлю за него! — воскликнул фон Блюм, скорый на всякий азарт.
— Я тоже! Я тоже! — раздалось несколько голосов.
Все окружили его, сбежались даже дамы, расспрашивая с любопытством, что случилось.
— Деньги на бочку, господа! — крикнул Воина, высыпая в чью-то шапку свои дукаты.
Его примеру последовали остальные, и через минуту собралось с полсотни червонцев.
— Принимаете заклад? В шапке пятьдесят червонных!
— Принимаю, ради денег чего не сделаешь! — проговорил он с серьезным видом по-латыни.
— Выдуешь — твои дукаты; нет — всыплем тебе пятьдесят горячих. Таков уговор! — заявил категорически Новаковский.
— Ладно, только пороть на ковре. Шляхтич я, как и вы все, вельможные...
— Ладно! Принимайтесь за дело! А на ковре, так уж конечно! — раздались возгласы.
Кулеша отвернулся, чтобы расстегнуть пояс и шаровары, саблю воткнул в землю, повесил на нее шапку и, усевшись на траве, велел подложить себе под лопатки свернутый в трубку коврик.
— Эй, мужичье, выбивай пробку! — крикнул он прислуге.
Сташек ловко выбил пробку и подвинул бочонок. Кулеша перекрестился, схватил бочонок за уторы и, подняв его надо ртом, откинулся слегка назад и стал тянуть вино.
Кругом все стихло, даже музыка смолкла; все сбежались посмотреть на такое зрелище и впились в шляхтича глазами, а он пил и пил, работая лишь вовсю кадыком и отдуваясь, откидывался все больше и больше назад, пока не уткнулся спиной в свернутый коврик, и продолжал тянуть, но все медленнее и медленнее. Глаза уже выкатывались у него на лоб, обильный пот заливал посиневшее лицо, жилы на шее вздувались, как веревки, а живот разбухал с поразительной быстротой. Зрелище из потешного становилось до того отвратительным, что дамы разбежались, молодые же люди с беспокойством ждали конца. Кулеша допил последнюю каплю, отбросил бочонок и пробормотал:
— Ничего удивительного. Слово сказано — кобылка у плетня. Ясь, гляди в оба, не спи.
И свалился на траву, мертвецки пьяный.
Паренек сунул шапку с дукатами ему под голову и принялся стебельком травы щекотать его высохшую глотку, пока не последовал благодетельный результат.
Все отшатнулись с отвращением, один только Сташек с удивительной заботливостью подошел, чтобы закрыть пропойце лицо полой балахона, пробуя одновременно добраться до дукатов, но Ясь буркнул грозно:
— Не трожь, по башке получишь. — И с молодецким видом схватился за свою шпажонку.
— Не допился бы он только до царствия небесного, — забеспокоился Заремба.
— Выспится и завтра опять будет готов.
— Это пьяница, известный на всю Речь Посполитую! Обучался, сказывают, под руководством самого покойного князя «Пане Коханку»! Мастер, однако! — поражался Новаковский.
— Откуда вы его раздобыли?
— Из корчмы. Рассказывал он мне такие прибаутки и так пересыпал латынью, что я решил привести его, чтобы развеселить публику. Не знал я, что он такой фокусник. Куда едете? — обратился он к пареньку.
— На сейм, в Гродно, — ответил тот, вытирая платком отцовскую физиономию.
— Найдет достойных партнеров. Сомневаюсь только, чтобы кто-нибудь его перещеголял. Есть ещё дюжие глотки, особенно между сермяжниками. Думаю, что и Подгорский мог бы с ним потягаться.
— Пять гарнцев бургундского одним духом не выпьет. Скотина, не человек, этот стольников сын, — процедил сквозь зубы с отвращением Воина и пошел вместе с Зарембой к дамам, весьма смущенный Капризом княжны Четвертынской, которой вдруг захотелось во что бы то ни стало свежего молока.
Блюм был в отчаянье, так как молока не оказалось ни в привезенных запасах, ни в корчме. К счастью, кто-то подал проект привести корову с ближайшего выгона. В эту геройскую экспедицию отправились бегом все трое Кротовских с несколькими офицерами, и через некоторое время появились на поляне, таща и подталкивая какую-то мычащую коровенку. За ними бежала, вопя благим матом, пастушка с развевающимися по ветру волосами.
— Есть молоко! — торжествующе восклицал Блюм. — Но кто его надоит?
— Конечно, я сама, — заявила решительно княжна.
— Фи, от нее так несет хлевом! — скорчила гримасу пани Новаковская.
— Даже в романах коровы не благоухают лилиями, — заметил насмешливо Воина. — Можно ее, впрочем, спрыснуть духами, это будет очень поэтично.
Корове действительно обмыли вымя «Ларендогрой»[7] и всю обрызгали духами, ко всеобщему умилению и великой потехе прислуги. Особенно Сташек, стоя за своим барином, положительно чуть не лопался от хохота.
— Ой, не могу, пан поручик, с ума сойду... Ой, батюшки, святые угодники, и довелось же моим грешным очам увидать этакую штуку! Ох, пес ее возьми! Хо-хо-хо!
Корову с большими церемониями повели на разостланный ковер, прислуга держала ее за рога, спину и хвост, княжна уселась под ней на целой куче подушек и среди всеобщего безмолвия принялась доить в какую-то вазу.
— Божественная картина! Очаровательно! Восхитительно! Невообразимо! — посыпались сразу восторги, когда княжна, надоив с полвазы, подняла ее вверх и воскликнула:
— Кто жаждет, того напою настоящим нектаром!
Жажду почувствовали, конечно, все, но лишь не многие коснулись устами волшебной чаши и хлебнули, точно в экстазе, неизъяснимого счастья.
Когда же дошла очередь до Воины, тот заметил:
— Удивительное превращение: корова черно-белая, а молоко — фиолетовое!
— В самом деле! Что за чудо! Это что-то удивительное! Фиолетовое молоко! — поражались все.
— И даже пахнет фиалками, — с серьезным видом обратила внимание пани Ожаровская.
— Княжна доила в перчатках, и они слиняли, — захохотал Воина.
Княжна подняла руки. Действительно, длинные вышитые золотом фиолетовые перчатки на пальцах и ладонях совсем побелели, вылиняв от молока.
Кругом запенились сдержанные смешки. Воина же изрек снова:
— Так кончаются всякие чудеса!
— Противный вольтерьянец! — злобно прошептала задетая за живое пани Новаковская.
Конечно, молоко тотчас же вылили на землю, корову же прогнали с позором. Кто-то, однако, заметил пастушку, стоявшую точно в столбняке под дубом.
— Прелестная девчонка! Ты чья?
— Папина! — подбежала она к корове, пощипывавшей в двух шагах траву и забывшей уже обо всем, что с ней проделывали.
— Надо нарядить ее, она будет совсем похожа на лесную дриаду, — предложила графиня Камелли.
Дамы сразу подхватили эту идею, словили девочку, повели в кусты и, невзирая на ее визг и слезы, наскоро нарядили ее нимфой.
Тем временем солнце уже зашло за горизонт, белый туман окутывал поляну, мрак пеленой ложился на леса и расползался по долинам. На поляне зажгли большие костры, над которыми взвились причудливые языки огня и клубы дыма. Откуда-то с берега Немана доносилось протяжное мычание коров, возвращающихся домой, и отдаленное, заглушенное расстоянием, пение.
Веселая компания стала собираться домой, покрикивая на прислугу, разыскивая потерянные предметы и суетясь, со смехом и новым градом острот.
Заремба давно уже нервничал в тщетном ожидании знака Изы, не уезжал еще, однако, держась вблизи, хотя она не обмолвилась ни единым словом, оживленно веселясь с окружавшей ее кольцом молодежью.
Все уже тронулись к корчме, где ждали экипажи, как вдруг из кустов блеснуло несколько десятков факелов, и в огненном их кольце предстал хор фавнов, который, дуя изо всех сил в дудки и пищалки, вел посредине смущенную и совершенно растерявшуюся пастушку, наряженную нимфой. На белых, как лен, распущенных волосах красовался венок из цветов. Она была почти вся обнажена и покрыта только гирляндами из зелени и полевых цветов. Высоко подобранная над коленями юбчонка открывала ее худые и грязные ножонки, она шла, вся дрожа от страха, слезы оставляли на ее накрашенном лице глубокие следы, голубые глаза, однако, сияли восторгом, и на открытых губах играла улыбка детского изумления. Картина, несмотря на свою причудливость, была совсем необычная, а сама пастушка так полна дикой красоты и перепуганной прелести, что со всех сторон посыпались аплодисменты и крики восторга.
— Просто прелесть! Надо взять ее с собой в Гродно, — решила пани Ожаровская.
— Мы изловили лесную русалку и свезем ее всей кавалькадой пани Дзеконской.